Отдельно лишь стояла та звезда сорок второго года, опушенная серебристой пылью, гораздо ярче и крупней других, и тоже безмолвная, впитывающая в себя радости и беды земли и не отвечающая ей ничем. Звезда эта, лучась и играя, как бы освещала людям великий и волшебный, еще никем не проторенный путь.
— Что ты молчишь?! Ты такая высокая и безгрешная, а людям бывает трудно, — прошептал Егор этой военной звезде, а потом полежал и погрозил ей еще кулаком; она была безмолвна.
Затем наплыла боль и охватила его. Он прижался щекой к земле, испытывая тепло, понимая, что уже не сделает десятка метров к крыльцу и не исполнит свой последний долг — то, к чему он бессознательно всегда стремился.
«Да ведь это я помираю, — прошептал он, стараясь понять, чего же хотел все эти годы и всю жизнь. — О, это так просто! Это, наверно, все просто, — тогда чего ж мне всегда не хватало?» — «Неразрешимого и огромного, чего ты так страстно хотел», — сказал ему другой голос. «Да достижимо ли оно?..» Ему никто не ответил.
Судорога прошла по его обострившемуся лицу, скомкала рот в неслышном крике. И охватило успокоительное забвение, тишина и мрак…
Услышав шаги и увидев мужа, женщина вышла к нему на дорожку. Она сказала, что его ждут, и первая направилась через сад к забору. Мужчина, топая каблуками, пошел следом за ней.
Она успела заметить, как тонкие, всегда поджатые губы его совсем вытянулись и сомкнулись, будто бы рот зашили ниткой.
— Ты знаешь его? — спросила женщина, не спуская взгляда с непроницаемого лица мужа.
Клыков медленно покачал головой.
— Этого человека я ни разу не видел. Нет, ни разу, — сказал он.
Тут он быстро нагнулся, бегая проворными и нервными пальцами по одежде Егора, отыскивая документы в карманах пиджака и брюк.
Он чувствовал твердеющее тело, из которого вышло уже почти все тепло, но он не знал, что внутри еще, как уголек, тлела жизнь.
— Нет, не видел, — повторил он почти беззвучно, испуганно оглядываясь.
Огромный зрачок, присыпанный пеплом, глядел из него в упор…
* * *
В полночь, скупо освещаемый луной, одинокий человек вышел из станицы на ровную, молчаливо вьющуюся через степь дорогу. Встречный грузовик с двумя столбами яркого света летел ему навстречу. Человек торопливо сошел в густую траву, переждал, спасаясь от фар, и оглянулся на темные хуторские сады. Машина проехала, и он бесследно растворился во тьме.
Степь лежала ласковая, тихая и бесстрастная, погруженная в свою таинственную ночную жизнь.
1964 г.Племянник
I
Сошел он на маленькой захолустной, с серыми драночными крышами, с палисадами, с золотыми подсолнухами в огородах и одной очень прямой улицей, которая терялась где-то в полях, станции Издешково. В подворотнях лежали собаки, копались куры, на лугу позади домов хрюкали вывалянные в грязи свиньи. И пока ехали в маленьком обшарпанном автобусе со станции в отцовскую деревню Усвятье, опять пошел дождь и быстро стемнело. Даль все терялась, все сказочно угасала за зелеными холмами, за оврагами. Тут была уже не заволжская степь со своим простором и горячими лугами, тут было все уютней, но скучнее от обилия мелких ольховых кустов, от обветренной красной глины, от уродливой, выбитой, тянувшейся между оврагов безобразно нагой и широкой дороги. Автобус нырял, как в волны, к колесам липла и летела клочьями густая грязь, приходилось хвататься за что попало руками, что было тоже необыкновенно. Особенно поразил его старый смешанный, такой дремучий лес, какого он еще ни разу не видел, — дорога неясно вилась сквозь пахучую непроходимую чащу. А за лесом, уже на зеленом просторе, на покатом холме неожиданно вся открылась, затемнела крышами небольшая деревушка — и было это Усвятье.
Двор Василия Федоровича, брата отца, стоял третьим с другого конца деревни — на него указала девочка лет десяти, встретившаяся у колодца. Ельцову хотелось заглянуть в колодец, чтобы увидеть тот таинственный блеск воды в глубине, который он помнил по детскому впечатлению, но ему было стыдно, потому что на него не по возрасту внимательно смотрела девочка. Затем девочка скорым шагом пошла направо по зеленой мураве и два раза с удивлением оглянулась.
Уже почти стемнело, когда он вошел в калитку. За хорошим, крытым шифером домом в пять окон на дорогу виднелся довольно большой старый яблоневый сад, и сбоку, у забора, стояла низенькая, с закопченной трубой, с тесовой крышей хибарка, должно быть, баня. Слева от входа в дом были под одной связью хлев и сарай, и оттуда доносился визг свиньи и изредка, с перерывами, квохтанье курицы. На вошедшего во двор Ельцова быстро и вопросительно взглянула, а затем почти пробежала к крыльцу и скрылась в сенцах высокая, сильного сложения девушка.
Он остановился около крыльца, не зная, подниматься или же ждать тут, пока девушка скажет домашним и его позовут они сами. В окнах дома промелькнули удивленные лица. Подумав, Иван Ельцов шагнул в длинные, хорошо пахнущие сухими травами сени, открыл дверь и вошел в прихожую.
Это была просторная, уже не на старый манер деревенской хаты, а на новый, городской, прихожая, и не с русской печью, какую думал и желал увидеть Ельцов, а с кафельной печью-голландкой и с широким лежаком. Не виднелись и лавки вдоль стен, что должны были сопутствовать крестьянской избе, как помнил он по старой деревне, а стояли желтые венские стулья, и не было красного, с лампадой и иконами, угла, что тоже обязательно должно было быть. Стоял непокупной, видно ручной работы, очень просторный обеденный стол, который украсил бы любую городскую квартиру. На бревенчатых, с пазами и видневшимся свежим зеленым мхом в Них, а оттого особенно привлекательных стенах висело много фотографий в рамках, под стеклами, и это уже было частью прошлой, старозаветной деревни, что тоже, как и все в этой комнате, тронуло и умилило Ельцова.
Посередине прихожей, пожалуй ближе к печи, стояла огромных размеров женщина, с той русской величавостью в круглом, пышущем здоровьем лице, в могучих плечах и груди, какая все реже и реже встречается нам, да и то в захолустье. Из-за плеча женщины с любопытством и одновременно испугом выглядывала девушка, которая ему встретилась во дворе. За столом, в красном углу, сидел мальчик лет четырнадцати, очень мелкий, видимо отцовской породы, и с неестественной кротостью послушания в выражении глаз учил уроки.
— Вам кого? — спросила женщина, быстро вглядываясь в Ельцова, должно быть определяя, какое отношение он мог иметь к ее семейству.
— Здравствуйте, — сказал Ельцов, — видите ли… — Но он не успел договорить, потому что в это время раздался какой-то грохот в сенях.
— Где он есть? Это же наш Иван! — гремел там рокочущий бас, отчего женщина нахмурилась и недовольно двинула рукой, но своей позы не переменила.
В прихожую из сеней несуетливо, но легко, даже слишком легко для своих пятидесяти лет шагнул худой, жилистый, с плоской грудью и прямыми сильными плечами человек в сером, в клетку, пиджаке и сапогах — это был Василий Федорович, брат отца. Ельцов сразу узнал дядю — фотография его была у них дома.
— Ну здорово, Иван, здорово! — И Василий Федорович помахал перед его лицом бумажкой. — Вот Афоня упредил, да поздно — сей минут дала телеграмму об тебе почтальонша.
— Господи, да это ж Иван, — всплеснула руками женщина, ее звали Анастасьей.
— Нежданно, нежданно, — засмеялся Василий Федорович.
Потом уютно и укачивающе клокотал самовар на столе, на белой чистой льняной скатерти, а в раскрытые в сад окна несло воздух полей, летнего тепла, запах скотины, свежей травы.
Стол был богато убран, богато по-деревенски: ветчина в хрене, пирог с яблоками, тушеная гусятина, и такая необыкновенно вкусная, что у Ивана блестели глаза, когда он ел ее. За столом Василий Федорович помалкивал, он, казалось, все хотел спросить что-то и все не решался или откладывал на конец вечера. Анастасия вздыхала, несколько раз вставала, выходила в угловую маленькую комнату и шепталась там со своей матерью, старухой девяноста лет, которая была уже глуха, как стена, и почти что слепа. Катя, дочь хозяев, из приличия сидела за столом и, откровенно посмеиваясь, переводила взгляд с Ивана на стену, потом она встала и пошла шептаться в угол с Митей, и тот язвительно захихикал, так неприлично громко, что Василий Федорович нахмурился и, бормоча, сказал:
— Воспитание у нас подхрамывает. — Затем, помолчав, спросил Ивана про отца — как тот живет и как его здоровье, то есть все то, что он знал, должно быть, из писем, но спрашивал потому, что о чем-то надо же было за столом говорить.
— Папа преуспевает, — ответил Иван, подняв кверху вилку, будто подчеркивая тем отцовское благополучие.
— Бог умом Афанасия не обидел. И вот, скажи ты, в кого он пошел: в роду-то у нас, кроме Семена, темнотой жили. Чудной мы народ, но опять, я скажу, вещественно независимый ни от кого. Да! Мы, брат Ваня, Ельцовы, не один век тут в земле ковырялись-то, а он, Афоня, возвел наш род в генеральский чин, и мне, брат, проходу нету, все лезут с расспросами, как да что, — Василий Федорович выпил еще стаканчик (Иван, подражая ему, тоже выпил). — Я и говорю: откуда эта необузданная хватка? Ежели взять вопрос детской поры, то там он ничем не выделялся, хотя учился с толком, а такого, скажем, поразительного Афанас не вытворял, а теперь светилам воздал пример, да про него и газеты вон пишут! Откудова?