Посельский Иван Федоров с четырьмя кметями владычной охраны скачет впереди поезда. Иногда, на ровной дороге или в полях, их можно увидать с облучка, вдали, словно двигающихся мурашей. Солнце, тишина, свежесть, какой никогда не бывает в Константинополе об эту пору, где солнце раскаляет камни мостовой и стен, а острые запахи навоза, кала и гниющей рыбы не в силах разогнать даже теплый ветер, идущей от Мраморных островов.
Во Владимир уже послано. Там сейчас готовят палаты к приему главы русской церкви, бегают захлопотанные служки, суетятся посельские, ключник, заранее взмокший, подсчитывает убыли и недостачи, уже прослышав, что новый митрополит влезает во все хозяйственные дела митрополии: сам осматривает амбары и житницы, велит при себе взвешивать кули с зерном и пересчитывать церковное серебро. «Хоть бы… Хоть бы… татары какие-нибудь!» – шептал ключник, хватаясь за голову. Едигеевы ратники проминовали Владимир. Город не был разорен, и потому свалить убыли церковной казны на ордынцев было не мочно при всем желании. Но как тогда скрыть огромную недостачу церковного серебра?! А невесть куда подевавшиеся алавастровые сосуды? А золотая цареградская парча? А ежели новый владыка захочет посетить его, ключниково, «скромное жилище» – терем, который он купил прошлым летом, и с тех пор набивал его узорочьем и добром?! Сидел бы ты, Фотий, у себя в Киеве! Вот, принесло грека на нашу голову! За что схватиться? Грехом подумывал было, не устроить ли пожар во владычных теремах или хоть в бертьянице… Нельзя! Не мочно! Узрят! А коли поймают, придется и головы лишить! А где-то там, в полях, уже миновавши Юрьев-Польской, неумолимо приближался к Владимиру возок нового митрополита русского.
Владимир, пощаженный татарами Едигея (там-то сказать, князь Юрий Дмитрич помог: вовремя укрепил город, брошенный Свидригайлом, навел порядок в городовом полку, пото, верно, и татары не рискнули подступить), нынче полнился народом, кипел торговлей, с выгодою поставлял ковань, гвозди, тес разоренному Переяславлю, ладил сбрую, седла, тележные хода, многоразличную сельскую кузнь. Вовсю трудились гончары, ценинники, мастера каменного дела. Страна упрямо восставала, строилась, залечивая раны недавнего разорения.
Бродя по рынку – следовало к приезду митрополита купить дорогой рыбы, зелени и приправ, греческого вина, – ключник, взмокнув от жалости к себе (так не хотелось тратиться!), заказывал и заказывал, веля доставить купленное на владычный двор. А этого рослого купчину сперва не признал было. По стати, по развороту плеч в нем проглядывал воин, да и в его спутнике, татарине, тоже. Не было той суетливой улыбчивости, присущей торговцам, глядел хищно, будто запоминая, вбирая в себя. А уже как прошел, как проминовал, – стукнуло, как обожгло: да это же нижегородский боярин Семен Карамышев, ратный великому князю Московскому! Данилы Борисыча стратилат! И чего он тут… Выглядывает, поди, почто? И повеяло холодом. Но не остановил, не окликнул, не созвал ратную стражу рыночную… А ежели… Вот те и пожар! Лучше и не придумать! И концы в воду! Глянул в Заречье, в луга. Там, крохотные в отдалении, пестрели коровы. И таким миром, таким покоем дышала земля! Не верилось. Он еще прикидывал так и эдак, когда ощутил тяжелую руку на своем плече. Карамышев высил над ним (тоже узнал!), обмысливая, потом сдвинул брови, бормотнул с угрозою: «Молчи!» Подумав, прихмурясь, достал продолговатую гривну-новогородку, сунул в руку ключнику: «Держи! Ты меня не зрел! Забудь!» Ключник обалдело закивал головой, понял до слов: соглядатай! Следовало бежать, упредить наместника, Юрья Васильича Щеку, слать в Москву за помочью… Он стоял, думал, все еще держа гривну в руках, когда оба соглядатая уже исчезли, как не были. И все еще не мог ни на что решиться, и все не мог понять, что же делать-то ему! – и тут повстречал наместника на дворе монастырском, уразумевши, что тот с дружиною собрался навестить свои переяславские вотчины. Дед боярина, Алексей Петрович Хвост, когда-то тягался с Вельяминовыми о наместничестве московском. Вырвал у них тысяцкое, и на том погиб, был зарезан невестимо кем на площади в Москве. Сын Хвоста, Василий, сидел за обиду отца наместником на Переяславле, который, впрочем, передавался в кормление то одному, то другому из наезжих литовских воевод, ставил на Пимена, да и ошибся опять, стойно отцу. Нынешний потомок Хвоста, старший из пяти сыновей Василия, уже потишел, умалился и был очень доволен Владимирским наместничеством своим, кабы… Кабы не прихватил, грехом, митрополичьих вотчин, о чем нынче, заслышав о приезде Фотия, приходило думать аж до головной боли. Пото и уезжал из Владимира. Надея была, что не разберется новый владыка, как там и что, ну, а со временем, и утрясется как-то… Что там могло утрястись, сам не понимал ясно, и потому ныне попросту убегал от ответа… Ключник все же не выдержал, отводя глаза, высказал уезжавшему боярину:
– Семена Карамышева зрел в торгу! – боярин прихмурил чело, подумал. После махнул рукой: «Где тут! Обознался, поди!»
И сказать бы – так и так, мол! Но – не сказал. Молча подумалось, что и боярину митрополичий приезд – нож вострый. Пото и встречать не хочет. А уж ему, ключнику… И что ежели набег, то город без охраны совсем. А что может от того проистечь, опять же не додумывалось до конца – свое долило! К приезду митрополита закаменел нутром, ходил, словно неживой, и все отчаянно думалось: пройдет, минует! Не миновало.
Откушав, отслужив обедню, новый митрополит принялся за дела. «Греков навез!» – смятенно думал ключник, все еще не понимая, что ему конец, что после отчета о том, куда ушли запасы и казна владычная во граде, не разоренном татарами, ему и с должностью своею расстаться придет, и с домом, и с добром, и… Обельная грамота на него взята еще Киприаном, ведь он – владычный холоп, а как холопа, его и в железа могут посадить, и невесть что сотворить… Все! Погиб! Погиб! Скорей бы уж… Скорее! Теперь ему и татары казались спасением.
* * *
Фотий после службы долго разглядывал художество Рублева и Данилы Черного, начиная понимать, в какую страну он прибыл. (На Москве как-то было все не вглядеться, не вдуматься!) И уже с уважением выспрашивал о рекомых иконописцах, опять и опять недоумевая, как это возможно, сотворять столь великое, истинные сокровища духа, и тут же тупо воровать, причем – воровать церковное добро!
Уже на выходе, когда они немо стояли пред картиною какого-то неземного, благостного, близкого к покаянию Страшного суда, Фотий обратился к Патрикию, молвив решительно:
– Вручаю тебе сей собор, и всю украсу, все узорочье, ризы и сосуды церковные! Не истеряй, сохрани! – И Патрикий, степенно склонивши голову, отмолвил по-гречески: «Клянусь, владыко!» И более не высказал слова, но Фотий понял, что Патрикий его не продаст.
Ключника он выслушал накануне. Тяжело и обреченно глядя в глаза перепуганному лихоимцу, произнес только: «Ответишь!» И много позже добавил: «Холоп!» Ключник вышел, шатаясь, мокрый как мышь. В мозгу теснилась подлая смесь стыда, страха и злобы.
Фотий тотчас велел все оставите в наличии ценности снести в Успенский собор и вручить Патрикию. Федоров, доселе немой, устало-спокойный, подсказал тут: «В затвор бы ево!» – но Фотий отмотнул головою, подумал: «Куда ему, от твоего дома не отбежит!» Все потом ему вспоминалось сказанное Федоровым, по присловью: «Если бы да кабы». Задним умом не один русский человек крепок!
В загородное поместье, выстроенное еще Киприаном в Сенеге, на Святом озере, где покойный митрополит и церковь поставил Преображения Господня, Фотий сперва токмо заглянул. Но так тянулись сердцу заколдованная тишина тамошних лесов, вобравшие всю ясноту вечернего неба озера, густота нетронутого бора, из которого прямо встречу Фотию вышел большой, северный, горбатый олень – лось. Постоял, хрюкнул и, величественно поведя лопатами рогов, исчез в частолесьи. Понравилась и неложная радость крестьянской семьи, что следила за владычным теремом, и радостные причитания женки, и медленная улыбка мужика, могутного, едва не до глаз заросшего русою бородою, и молочка испил парного Фотий, поднесенного от души, и готовную чистоту хором отметил с легким удивлением:
– А как же, ждали! – все так же радостно возразила женка. – Слыхом слыхали, небось, что едешь, батюшко! И вытопили, и полы вымыли, и каку тут сряду[123], постельное да, выносили сушить на свежий-то дух! Иное ить и залежало, и затлело, – долгонько дожидали тебя!
Ключник и тут «приложил руку» – свел двух коров, забирал столовое серебро, сряду. Все это, вместе с коровами, Фотий приказал вернуть в тот же день, и ключник, все еще гадавший о своей участи (а вдруг да пронесет!), поспешил восполнить украденное из своих личных запасов.
Фотий опять заезжал сюда. И ему еще больше все легло к сердцу, особенно после мерзкой возни с владимирским ворьем. Сверял грамоты, отворял погреба и бертьяницы, посылал Федорова пересчитывать владычный, зело поредевший скот, выяснив, что и кони попроданы, и села захвачены невесть кем, что и наместник Щека тут «руку приложил», и клирошане знатно попользовались митрополичьим добром. Вся эта докука не давала перейти к главному: к духовному и молитвенному вразумлению братии монастыря и местных сельских иереев, иных едва разумеющих грамоте, к воспитанию в малых сих высокого духа по слову Спасителя: «Вы есте соль Земли, и ежели соль не солона будет…» Мирское мешало внедрению духовного, и Фотий обдумывал уже сотворить окружное владычное послание ко всем иереям Владимирской земли, сотворить собор епископов – с чего, собственно, надо было начать! И многое надо бы сделать, до чего у него все еще не дошли руки.