Это «беспочвенность»?
Можно спорить, есть ли вообще у Линника четкая, осмысленная эстетическая концепция или это лишь совокупность индивидуальных вкусовых предпочтений и эмоциональных реакций, основанных на субъективном неприятии народничества с его культом «внешнего пространственного мира». Можно не разделять линниковскую «тоску по империи», не соглашаться с его оценкой исторической роли украинского казачества, как и культурно-исторического значения украинского, так называемого казацкого, или мазепинского, барокко. Наконец, можно (и нужно) не принимать далеко не безопасный эстетический и социальный экстремизм Линника, его ориентацию на «взрыв и перелом», чреватые непредсказуемыми потрясениями и деформациями. Но где здесь «оторванность от почвы», «игнорирование действительности», «бесконтурность» человеческого существования, обнаруженные, как мы помним, у Линника Ростиславом Михайловичем? «Почва» у Линника есть; да, она иная, нежели у «народников», у Мурашко и Васильковского, даже у его единомышленников по «антинародничеству» Нарбута и Кричевского, но она есть , и почва эта — национальная история, эпоха ранней «Украины-Руси» как империи. Другое дело, что Линник, похоже, на этой почве не удержался, что и предопределило его трагический финал: следует второе «возвращение», теперь в Петербург, и завершение всех поисков — гибель в волнах Финского залива. Случайная? Нет ли? Об этом можно только гадать.
На «почву», притом почву национальную, указывает, между прочим, вопреки высказанному ранее своему упреку в «беспочвенности», тот же Ростислав Михайлович, когда говорит о теме «Украины-Руси» у Линника…
Как объяснить эти его разнотолкования?
Либо Ростислав Михайлович не слишком глубоко вник в суть им же характеризуемых эстетических, историософских взглядов и отчетливо модернистского творчества своего учителя, шире — вообще в многосложную природу модернизма, в частности украинского, не понял их и потому неадекватно оценил, что, согласимся, довольно странно для профессионального искусствоведа с высокой, судя по тому, как это выглядит в тексте, научной репутацией. Либо противоречивость суждений и амбивалентность оценок Ростислава Михайловича, сочетающего в своем повествовании об учителе почтительную, подчас восторженную интонацию с суровым вердиктом о его «беспочвенности», есть не что иное, как результат зыбкости его , Ростислава Михайловича, собственной «почвы» — эстетической и нравственной.
Впрочем, Ростислав Михайлович вообще не рассматривает творчество Линника в аспекте модернизма, более того, он избегает самого этого термина. О модернизме упоминается в другой части произведения, напрямую, фабульно не связанной с «линниковским» сюжетом, однако на глубинном уровне с ним коррелирующей. Это рассказ о директоре сечеславского художественного музея Арсении Петровиче Ветвицком, в образе которого большинство критиков узнают черты одного из ранних украинских модернистов, поэта Миколы Филянского. «Он, — говорит Ростислав Михайлович о Ветвицком, — принадлежал к группе модернистов », правда, всегда оставаясь «на втором плане». Судьба Арсения Петровича драматична, и по-человечески Ростислав Михайлович, безусловно, симпатизирует и искренне сочувствует ему, талантливому поэту и честному украинскому интеллигенту, когда-то «наиболее непримиримому» из модернистов-антинародников, ныне сломленному, растерянному конформисту, дилетанту от искусства провинциального масштаба. Внешних причин духовного краха Ветвицкого было более чем достаточно, от выбившей его в свое время из колеи зубодробительной статьи критика народнического направления (речь идет, вероятно, о Сергее Ефремове) до революционных потрясений и послереволюционных «культурных» пертурбаций, однако главную причину Ростислав Михайлович видит в сущностном изъяне самого украинского модернизма: «Не было почвы».
Украинский модернизм, как и его антипод — народническое почвенничество в равной мере ничего не смогли противопоставить «беспочвенности», бездуховности большевистской революции; не случайно ее жерновами были перемолоты как те, так и другие, и Ветвицкий-Филянский, и его критик Ефремов, и, кстати, чуждый им обоим ортодоксальный авангардист Бирский… Без сомнения, Ростислав Михайлович органически не приемлет народническую психологию и эстетику, но он весьма критически оценивает и воплощенный в образе Ветвицкого украинский модернизм за его «региональную» ограниченность, провинциальность, своего рода скрытое «почвенничество».
Замечу, что неожиданной была для меня солидарность в этом вопросе с Ростиславом Михайловичем такого серьезного исследователя, как С. Павлычко. Перечисляя признаки, характеризующие творчество Линника как модернистское, — концептуальность, деструктивность, сверхиндивидуализм, мифологизм, трагизм и др., она называет и «принципиальную (! — Ю. Б .) оторванность от почвы», отделяя тем самым Линника от украинского модернизма, «грешившего» почвенничеством, и связывая его лишь с модернизмом «в другом, европейском смысле этого понятия» [10] . В этих размышлениях справедливо лишь косвенное признание того, что в украинском модернизме, причем даже в самых радикальных, «западных» его ответвлениях, таких, скажем, как кубизм А. Архипенко или кубофутуризм А. Богомазова, не говоря уже о необарокко Ю. Нарбута, «лирическом импрессионизме» В. Кричевского, монументализме М. Бойчука или творчестве его брата Т. Бойчука, украинского Пиросманишвили, — так или иначе в разных формах и «дозах», но практически неизменно присутствует, наряду с общими для модернизма признаками, национальная составляющая, то есть «почва». К этому ряду относится и Линник, даром что его «почва» далека от современности — это история, история национальная, «Украина-Русь». Еще выразительнее данный процесс проявляется в литературном украинском модернизме: творчество М. Коцюбинского и Леси Украинки, В. Стефаника и О. Кобылянской, В. Винниченко и А. Крымского синтезирует национальное («почва») и европейское начала или, скажем так, в совокупности представляет собою национальные модели общеевропейского модернизма. Последний ведь отнюдь не выглядит цельным монолитом, наличие национальных моделей (разумеется, не только украинской) позволяет, по справедливому замечанию Т. Гундоровой, говорить «о вариативности всего европейского модерна» [11] .
Обходя молчанием вопрос о наличии (или отсутствии) в украинском модернизме национальной составляющей, Ростислав Михайлович ставит знак равенства между названными изъянами и национальным фактором. Правда, как искусствовед он интересуется украинским барокко XVII — XVIII веков, имеет также свое мнение — и высказывает его — о современном ему украинском необарокко, однако в последнем видит не национальную версию модернизма, чем на самом деле и было необарокко, а лишь поверхностное стилизаторство. Очевидно, что Ростислав Михайлович как профессионал-искусствовед равнодушен к национальному аспекту искусства, видимо не считая его существенным, а как человек он попросту невосприимчив к нему, это что-то вроде дальтонизма или отсутствия музыкального слуха.
Но вот что Ростислав Михайлович чувствует остро и осознает в полной мере: в советской реальности все это, увы, осталось «без почвы» и возврата нет. Отсюда — пронизывающие рассказ Ростислава Михайловича едкий скепсис, ощущение безнадежности, неизбежного «конца эпохи», ощущение, во многом питающее его собственную «беспочвенность». Этот момент существенно важен для понимания не только образа героя и концепции повести «Без почвы», но и некоторых выходящих за ее рамки проблем, в частности для ответа на вопрос, поставленный в заголовке данной статьи.
Что мы знаем о Ростиславе Михайловиче — человеке, которому поручено повествование? Очень и очень мало. По сути, совсем ничего о его прошлом, о происхождении, семье, национальности, о его юности; кажется, она прошла в «городе на Днепре», однако это все. То же касается его возраста, что существенно; этому благополучному, довольному жизнью и самим собою мужчине, явно успевшему пожить на белом свете, но еще крепкому, как говорят — «в соку» («Я — массивный и дородный… в золотых очках, респектабельный и уверенный в себе»), — этому мужчине, похоже, порядком за сорок. Если описываемые в повести события происходят, как представляется, в начале 30-х годов, то у героя должна быть за плечами не такая уж короткая дореволюционная биография; показательно в этом смысле, что, мельком упоминая о своей учебе в университете, он называет его Петербургским . Об этом отрезке его жизни мы не знаем ничего. Не знаем и многого другого. Где Ростислав Михайлович служит и служит ли (тогда еще по дореволюционной привычке нередко так говорили: «служит», «служба»), ведь в Комитете по охране памятников он лишь консультант по совместительству. Чем, собственно, занимается как искусствовед (кажется, он историк и теоретик архитектуры, но это лишь наша догадка). На чем конкретно зиждется его авторитет, какими научными трудами и практическими делами в сфере искусства и архитектуры он заслужил почтительное отношение к себе окружающих, даже тех, кто ему не слишком симпатизирует, тем более единомышленников. Впрочем, единомышленников — в чем? И на этот вопрос нет ответа.