Больше всего на Макса давила невозможность хоть как-то помочь ему. Он писал Элизабет:
«Похоже, что я не могу. Возможно, потому что у меня никогда не было таких проблем, как у него. И я не в состоянии почувствовать то, что чувствует он. Мы с ним действительно друзья, но он не считает, что я знаю о нем очень много».
Годы спустя Элизабет написала Луизе, что «Скотт протрезвел и попытался закатить вечеринку, когда Макс приехал в Балтимор, и я до сих пор не знаю, действительно ли Макс видел его насквозь, но все эти усилия заставляли Скотта двигаться дальше, и Макс принимал их за истину, что, возможно, и было истиной, потому что Макс видит истину в нем так же, как и в остальных».
Позже она поняла, насколько Макс мудр по отношению к Скотту. Перкинс знал, каким надоедливым может быть Фицджеральд, но предпочитал просто игнорировать это. Однажды ночью, в пульмановском вагоне на «Washington’s Union Station», Скотт пьяным бросился на кровать, раскинув руки, и крикнул:
– Луиза, иди ко мне!
Макс посмотрел в другую сторону.
В другой раз во время чая в отеле Plaza Скотт, снова будучи пьяным, ущипнул Зиппи Перкинс за руку и заявил:
– Мы с тобой можем подняться наверх в любое время. Она вспоминала об этом:
«Папа бросил на меня такой взгляд, что стало ясно – все мы должны пожалеть Фицджеральда, но он при этом сделал вид, что не услышал, что сказал Скотт».
Элизабет Леммон вспоминала и другой случай, при котором сам Перкинс не присутствовал:
«Скотт представил меня Арчибальду Маклишу и сказал: “А вот она раньше была подружкой Макса Перкинса”, намекая, что теперь я его подружка. Но, бога ради, кто, зная Макса Перкинса, может согласиться стать любовницей Скотта!» Фицджеральд считал Бет Леммон просто «очаровательной» и задавался вопросом, «почему, черт подери, она никогда не была замужем». Перкинс был доволен, что Скотту нравится Элизабет. («Не зови ее Бет, – сказал он как-то Фицджеральду. – Это имя ей совершенно не идет, и я всегда был против его использования».) В поезде по пути домой Макс написал ей письмо, но тут же уничтожил, потому что, как ему казалось, в нем почти не было смысла. Позже он это объяснил:
«Беда в том, что после встречи с вами я на несколько дней впадаю в задумчивость китсовского рыцаря».
В ноябре 1934 года рассказ Фицджеральда «Последний пациент» появился в журнале «Post». Без трех тысяч долларов, которые выплатил журнал, Скотт с трудом бы выдержал этот год, потому что в Charles Scribner’s Sons дела шли не так, как обычно. Теперь у издательства было двенадцать различных отделов, и глава каждого имел голос в политике фирмы. Перкинс сочувствовал финансовой ситуации Фицджеральда больше, чем когда-либо. Но, как писал он, «невозможно внушить это таким людям, как, например, глава образовательного отдела (который, к слову, справляется с депрессией лучше, чем мы). Он подумает, что мы просто спятили, если, разобравшись с твоей задолженностью с помощью книги “Ночь нежна”, позволим скопиться новой. Я молю небеса (и уверен, ты тоже), чтобы нам удалось придумать какой-нибудь способ справиться с этим. У тебя был тяжелый период, ты боролся с ним весьма отважно, и это до сих пор так, ведь, как говорит один мой приятель, единственное, что можно наверняка сказать об удаче, так это то, что она изменчива».
В октябре 1934 года Томас Вулф так устал от слов, что решил ненадолго уехать из города и посетить Всемирную выставку ЭКСПО в Чикаго. Это был его первый большой отпуск после года работы. Пока он был в отъезде, Макс отправил рукопись в набор: четыреста пятьдесят тысяч слов на двухстах пятидесяти гранках вылились в девятисотстраничную книгу. Когда Вулф вернулся в Нью-Йорк, узнал, что в его отсутствие его издатель принял еще одно самовольное решение – отправил гранки к наборщикам, не дожидаясь, когда на них взглянет автор. Но Перкинс видел, как Вулф несколько недель корпел над утвержденными страницами первой части книги, сидя в библиотеке Scribners, но так ничего и не исправил. Без этого ультимативного решения он бы застрял с ними навсегда. Перкинс сказал Тому, что собирается отправлять в печать по двенадцать утвержденных Джоном Уилоком гранок.
– Ты не можешь этого сделать! – протестовал Том. – Книга еще не закончена. Мне нужно еще полгода!
Перкинс отвечал, что книга готова. Более того, если Вулф сейчас возьмет для работы шесть месяцев, потом он попросит еще шесть месяцев, а после еще шесть месяцев. Он станет настолько одержим ею, что до печати она так никогда и не доберется. Последний аргумент Вулф вспоминал в «Истории одного романа»:
«По его словам, я не был флоберовским писателем. Я не был перфекционистом. Я носил в себе двадцать, тридцать, да сколько угодно книг, и важнее было произвести на свет их все, а не провести жизнь, совершенствуя только одну из них».
В своей статье для «Harvard Library Bulletin» Перкинс написал:
«Говорят, что Толстой никак не хотел расставаться с книгой “Война и мир”. Можно себе представить, как он работает над ней всю свою жизнь».
То же самое происходило с Вулфом и с его «О времени и о реке».
«Мне кажется, я забавным образом проклят, потому что всегда четко знаю, что надо сделать, – писал Макс Элизабет Леммон. – Если вы не знаете, что делать, это в какой-то степени правильно, но, если вы знаете и не делаете, это уже плохо».
Он признался ей:
«Я ужасно рискую с этой книгой, но я должен сделать это. Она должна быть издана ввиду особых обстоятельств дела, к тому же я почти уверен, что никто другой не справится с этим и не доведет до конца. Возможно, когда-нибудь вы услышите, как меня проклинают за это, но я изначально учитываю и такой исход. Морально я готов к этому, но готов ли эмоционально – не знаю».
Позже той осенью Вулф уже не мог больше отвергать приглашения Элизабет Леммон. После того как Макс столько рассказал им друг о друге, они наконец встретились в Миддлбурге. Элизабет просто обожала Тома. Она сказала, что «он был куда более естественным, чем Фицджеральд. Комплекс неполноценности Скотта всегда заставлял его действовать напоказ. У Тома было более основательное чувство собственного достоинства. И он был абсолютно честным». Именно благодаря его теплой искренности и заинтересованности во всех окружающих людях, она пропускала мимо ушей и закрывала глаза на проскакивавшую у него ругань. Однажды она показывала ему окрестности Миддлбурга, и одна женщина, с которой они разговорились о литературе, бездумно обронила, что никогда не могла запомнить имя ни одного писателя. Элизабет вспоминала, как «Том дулся все оставшееся время, которое мы провели там». Но когда ушли, он тут же взорвался.
– П-п-почему она позвала меня, если х-х-хотела оскорбить?! – кричал он.
После отъезда из Велбурна он написал Элизабет:
«Ваша Америка не похожа на мою, поэтому я всегда любил очень сильно. В Вирджинии чувствуется непостижимая древность и печаль – и особая, великая смерть… Мне нужно каким-то образом отыскать мою Америку здесь, в Бруклине и Манхэттене, в знойном тумане города, в подземных переходах и железнодорожных станциях, поездах и чикагских мануфактурных районах. Но я так рад, что вы позволили мне увидеть это замечательное место и немного познакомиться с деревней и тем образом жизни, который вы ведете». В том октябре, как гром среди ясного неба, появилась Элин Бернштайн и связалась с Перкинсом. Время и необходимость принятия истины немного сгладили ее неприязнь к редактору, но сильно измотали ее саму. Она знала, что «О времени и о реке» готовится к публикации и что роль персонажа Эстер Джек сведена до минимума в последней сцене. Она заявила Перкинсу, что несколько лет назад, когда Том ездил за границу по стипендии Гуггенхайма, он подарил ей рукопись «Взгляни на дом свой, ангел». Недавно, продолжала она, ее госпитализировали и она была неспособна работать. Она собиралась отдохнуть в Калифорнии и была готова оставить свой дом в Армонке, штат Нью-Йорк. И перед отъездом она, как и автор, хотела, чтобы эта рукопись ушла из ее жизни.
«Я хочу отдать вам рукопись, если вы не против владеть ею, – написала она Перкинсу. – Но только если вы никогда, ни при каких условиях, не вернете ее Тому. Если вам она не нужна, я уничтожу ее до отъезда, потому как мне не хочется, чтобы она попала в чужие руки». Перкинс предложил сохранить рукопись в Scribners, но добавил:
«Я всегда буду относиться к ней как к вашей и только вашей, так как знаю обстоятельства, при которых она попала к вам».
Элин оценила щедрость Перкинса по отношению и к себе, и к Тому. Позже она написала Максу: