— Вот человек, — заметила Тамми, — который умеет находить правильные слова.
Это было правдой. К тому же он умел произносить слова так, что они прочно заседали в памяти.
* * *
— В шоу Фрэн хорошо то, что там все время руководство вертится. Ребята с Си-би-эс. Выступишь классно — об этом заговорят. Потом тебе это обязательно зачтется.
Сид врал мне. Я зашел к нему для ободряющей беседы перед шоу Фрэн; и вот я сидел и слушал его вранье. Нет, Сид врал мне не словами. Да, конечно, на передаче будет присутствовать руководство Си-би-эс, и, конечно, если я успешно выступлю перед ними, это только поможет мне приблизиться к Салливану. Все это было правдой. Сид обманывал меня в другом: у него изо рта пахло мятными пастилками, которые должны были замаскировать запах от принятого спиртного, а за нарочитой точностью и аккуратностью движений скрывалась лишь неуверенность и неуклюжесть. Он тщательно рассчитывал каждое свое действие, а потом медленно выполнял его: например, с очень сосредоточенным видом поднимал ручку со стола, так, чтобы не сшибить при этом лампу. Словом, он изо всех сил старался выглядеть трезвым: в этом-то и состояло его вранье. Кого он надеялся одурачить: это меня-то, столько лет из первых рядов наблюдавшего пьяные представления папаши, хоть тот никогда и не щадил моих чувств и не пытался скрыть, что нализался.
— Я не вешаю тебе лапшу на уши, нет, я просто хочу, чтобы ты знал… это не Салливан, но мы к нему подбираемся.
Сид говорил, упершись взглядом в стол. Не глядя на меня, он не мог прочесть в моих глазах отражение своего обмана. Иначе нам пришлось бы вдвоем исполнять этот жалкий трюк: он притворялся бы трезвым, а я притворялся бы, будто не вижу, что он набрался.
Господи, как я ненавидел пьяных.
Нет.
Сида я не ненавидел. Я ненавидел бессилие пьяниц, я ненавидел то, что они вынуждают тебя становиться сообщником их греха: «Я понимаю, что ты понимаешь, что я делаю, но, пожалуйста, не запрещай мне пить или купи мне спиртного, если я сам не могу его купить, не обращай внимания на мои буйные выходки, когда я пьян, и на мои затуманенные глаза, когда я наклюкался с утра пораньше. Пожалуйста, посочувствуй моей боли или беде, а если не хочешь, то не надо. Просто ничего не говори; продолжай вести себя как ни в чем не бывало, даже если я слишком громко смеюсь над чем-нибудь совершенно не смешным, вырубаюсь на полу-фразе или спотыкаюсь и падаю на ровном месте. А когда дела совсем плохи, просто намекни туманно на чье-нибудь „положеньице“, чтобы я вместе с тобой поцокал, но мы оба втайне будем понимать, о ком ты на самом деле толкуешь. Тогда я возьму и завяжу. Просохну. Немножко. Пару неделек. Может, месяц. Или остаток дня. А потом снова будем притворяться».
Сид… Как же он мог так поступить со мной? Он же знал, как я к этому отношусь, через что я прошел, так как же он… Да еще накануне моего эфира!
В том-то и дело: меня не заботило, почему и что вдруг заставило Сида сорваться с тормозов. Меня заботило только одно: почему со мной. Мне это было не нужно, особенно после того, как Чет пытался очернить передо мной Сида.
— Ты отлично выступишь, вот что я хочу сказать. Это… это будет здорово. — Сид очень медленно поднес руку ко лбу, смахнул капельки пота.
— Да. Отлично, — поддакнул я и многозначительным тоном добавил: — Жаль, отец не дожил, чтоб на это посмотреть.
* * *
Это было нереально. Причем сразу в двух смыслах слова. Нереально — сверхъестественно — было это ощущение: неужели все — взаправду? Неужели в самом деле, наконец… И в то же время это было нереально — ирреально: я смотрел на сценическую площадку не сквозь «молоко» на экране «Зенита», а вблизи, и она казалась тем, чем и была: раскрашенной фанерой и расписным муслином. Во все концы зигзагами тянулись осветительные кабели — неподвижно свернувшимися гигантскими черными змеями. Повсюду были ребята из профсоюза, поражавшие объемом как своих телес, так и источаемых ими пота и смрада, — притом что большинство из них, видимо, получали зарплату только за то, что стояли и следили, чтобы все остальные что-нибудь делали. Но даже их будничное, прозаичное присутствие не в состоянии было лишить этот миг торжественного блеска. Для меня он все равно оставался чуть-чуть волшебным. Этот миг по-прежнему казался нереальным. Сверхъестественным. Это была страна Оз. Или Шангри-Ла[48]. Это была телестудия, где снималось шоу Фрэн, и сейчас это было именно то место, где мне больше всего на свете хотелось находиться.
Свет, камеры — большие четырехглазые чудища «Американской радиокорпорации», — суматоха, орущие друг на друга люди: то сделать, это поменять, или вдруг что-то в самый последний момент выясняется, черт побери, и все они носятся туда-сюда, как муравьи в горящем муравейнике. Неразбериха порождает еще больший кавардак. И все это — еще за сутки до передачи. Подобное безумие оказалось заразным. Мое сердце превратилось в метроном, отстукивавший в такт организованному хаосу, царившему вокруг меня.
Фрэн была на сцене. Конечно, я видел Фрэнсис по телевизору, но вживе я видел Фрэнсис в последний раз на похоронах моего отца. Она изменилась. Вернее, ее изменили. Она чуть похудела, осветлила и завила волосы. На ней была не одежда — на ней были произведения высокой моды от кутюрье, которые с удовольствием предоставляли ей свои лучшие изделия в надежде, что она будет щеголять ими в телеэфире. Словом, Фрэнсис уже совсем не была похожа на прежнюю девчонку из Уильямсбурга. Ее превратили в белую барышню типа Дорис Дэй[49], вот-вот готовую помчаться на собрание родительского комитета школы.
Она говорила, как ей предстояло говорить сутки спустя:
— Следующего джентльмена, который выйдет на сцену, мне особенно приятно представить вам, и не только потому, что он мой давний друг, но еще и потому, что он самый сногсшибательный молодой комик наших дней. Итак — дебют на телевидении! Джеки Манн — добро пожаловать на сцену!
Из-за кулис я прошествовал на сцену, на каждом шагу напутствуемый подсказками администратора.
— Здесь идите правее, Джеки, — направлял он меня. — Теперь продолжайте идти прямо к Фрэн…
Я делал, как было велено. Фрэн взяла меня за руки, крепко пожала их, поцеловала в щеку, пожелав удачи. Если не считать того, что мы находились в телестудии, напичканной оборудованием для освещения и съемки, что за репетицией наблюдали десятки телемехаников и агентов, следивших, чтобы все шло как по маслу, — то у меня появилось вдруг чувство, будто мы с Фрэн снова оказались на Четырнадцатой улице.
Администратор:
— О’кей, теперь Фрэн делает шаг в сторону…
Она сделала шаг в сторону.
— А вы, Джеки, выходите на свое место. — Он указал на звезду, нарисованную на полу. — Потом смотрите прямо в камеру и смешите двадцать два миллиона американцев.
— Только не надо давить на меня, ладно?
— Ну где же тот самоуверенный Джеки, которого я помню? — Фрэн ободряюще положила руку мне на плечо, успокоила теплым взглядом.
Я поправил ее:
— А я помню другое. Помню, как мы обычно стояли на перекрестке, и я боялся даже думать о завтрашнем дне, а ты уверяла меня, что все будет здорово.
— Как далеко мы ушли от того перекрестка, Джеки.
Я кивнул. Мы обменялись улыбками.
Фрэн дружески стиснула мне руку, чтобы я ничего не боялся.
— Фрэнсис. — Это двое парней в костюмах окликнули Фрэн.
Лицо у нее сразу скисло. Она пару раз быстро тряхнула головой, а глаза умоляюще повращались.
— Сейчас вернусь. — Она направилась к тем парням.
— Я совсем не хотел вас пугать, — заговорил администратор сцены. — Фрэн много добрых слов вам наговорила. Я уверен: вы отлично выступите.
— Можно задать вам один вопрос? Двадцать два миллиона — неужели столько людей будет смотреть эту передачу?
— Ну, в прямом эфире — чуть больше половины. А оставшаяся часть страны увидит ее в записи для Западного побережья.
Мое сердце будто переключили на другую скорость — оно так заколотилось, что даже ладони вспотели. Меня охватила страшная нервная дрожь, и я понимал, что завтра повторится то же самое, если не станет хуже.
Я подошел к столу с угощениями для персонала, попытался налить себе чашку чаю, но меня так трясло, что я ошпарил руку, пока донес чашку до рта. О еде не могло быть и речи. Мой желудок — который давно приноровился к сцене, но оставался новичком для телевидения, — реагировал на поднос с деликатесами посреди стола примерно так же, как на вид колючей проволоки вокруг ржаного поля.
И вновь мне подумалось: а может, Сид был прав? Может, я и в самом деле еще не созрел для Салливана. Сида мне очень здесь не хватало. Он не пришел — сказал, что ему нездоровится. Ну да. Я понял его в том смысле, что ему нужно опохмелиться.