Таким образом, предмет советской этнографии снова обрел право на жизнь — более того, он стал центральным элементом официальной риторики. Поворот к этничности и современности был признан правильным. Вслед за тенью Марра ушел в небытие и кризис этнографии как науки. А те ученики Марра, которые не ушли в небытие, должны были отречься от своего прошлого (Талетов дал прощальный пинок своим боевым товарищам, отозвавшись о них как об «уже давно канувших в Лету “деятелях” ближайшего окружения Марра, не имевших к науке никакого отношения»){1264}.
Некоторые опасались, что науку об этногенезе может постигнуть участь ее создателей и что тогда несдобровать ее нынешним сторонникам, но так далеко дело не зашло, и владычество Толстова оставалось прочным. Если этичность была объективной реальностью, то реальны были и ее истоки; а если этичность была священной, то ее истоки — тем более{1265}. Еще одним результатом сталинского вмешательства стала попытка заклеймить все «магические и космологические» объяснения как марризм и тем самым освободить советскую этнографию от «идеализма» старым марристским способом. Программная статья на эту тему появилась в редакционном отделе «Советской этнографии»; там среди прочего утверждалось, что женские поневы у славян предназначались для тепла, а не для религиозной защиты и что австралийские аборигены носят пояса «для стягивания живота в целях уменьшения чувства голода»{1266}. С быстрым и сокрушительным опровержением этих гипотез выступила сама «Правда», и редакционная коллегия «Советской этнографии» немедленно извинилась и пообещала больше никогда так не делать{1267}.
Наконец, сталинская статья содержала один пассаж, который грозил советской этнографии серьезными неприятностями. Он касался «развития от языков родовых к языкам племенным, от языков племенных к языкам народностей и от языков народностей к языкам национальным»{1268}. Сомнений быть не могло. Как писали Токарев и Чебоксаров, «так как язык “рождается и развивается с рождением и развитием общества”, то очевидно, что перечисленным ступеням в развитии языка [от языков родовых до языков национальных] должны соответствовать аналогичные ступени в развитии тех человеческих коллективов, которые этот язык создают»{1269}. Иными словами, следовало выстроить историческую иерархию этничности, основанную на едином объективном критерии, — задача тем более затруднительная, что сталинская схема развития языков не соответствовала марксистской схеме развития общества и что обе были обязательными. И роды и племена принадлежали первобытно-общинному обществу, а нации принадлежали и капитализму, и социализму. И как быть с народностью? Возможно, она соответствовала феодальному периоду, но Сталин настаивал, что Французская революция не вызвала значительных изменений во французском языке. Или надо было совсем отказаться от старой теории формаций? Если же говорить о домашних делах — и этот вопрос имел огромное значение применительно к коренным северянам, — что произошло с родами и племенами после социалистической революции? Превратились ли они автоматически в нации или же в советской семье народов, даже если не принимать в расчет русских, не существовало равенства?
Эти вопросы будут занимать советскую этнографию еще лет тридцать, но пока (к середине 1950-х) самые неотложные задачи были ясны. Этнография должна была изучать этнические сообщества и, применительно к СССР, показывать их в состоянии перехода от прошлого к будущему, исходя из того, что будущее было подготовлено всей предшествующей историей России, но стало реально возможным только после Октябрьской революции. Иначе говоря, этнография должна была взять на вооружение сюжет Большого путешествия, который уже двадцать лет бытовал в литературе. Прошлое ассоциировалось с темнотой, отсталостью и стихийностью; будущее — со светом, прогрессом и сознательностью. Будущее уже было настоящим, но еще сохранялись кое-какие следы прошлого, которые нужно было выявить, с тем чтобы преодолеть. Этнические сообщества в этнографических трудах должны были стать похожими на «положительных героев» литературных произведений.
Первыми опытами новых исследований применительно к коренным народам Севера стали статьи об отдельных колхозах, причем особое внимание уделялось успешному выполнению плана, новой социальной структуре, улучшению жилищных условий и одежды. Стандартную модель хорошо иллюстрирует заключительный параграф одной из таких статей:
Главным изменением, происшедшим в жизни энцев и ненцев — членов колхоза им. Кирова, является их переход от полунатурального патриархального хозяйства к социалистическому колхозному и связанная с этим ликвидация кулачества как класса; превращение всего населения в тружеников социалистического общества, повышение товарности хозяйства, неуклонный рост благосостояния колхозников, повышение их культуры и приобщение прежде отсталых «самоедов» к советской культуре, к культуре великого русского народа{1270}.
В следующем десятилетии господствующим жанром этнографии Севера (и главным научным достижением профессиональных этнографов) стала монография, освещающая трансформацию той или иной этнической группы в целом{1271}. Все подобные монографии состояли из двух разделов: жизнь до революции и жизнь после революции. Внутри каждого раздела «жизнь» подразделялась на три важнейшие категории: «материальная культура» (хозяйственная деятельность, орудия труда, жилища, пища, одежда, транспортные средства), «общественное устройство» (система родства, терминология родства, положение женщин и детей, брачные и погребальные обряды) и «духовная культура» (религиозное и коммунистическое сознание, фольклор). Теоретически первая категория относилась к сфере базиса, а две другие — к надстройке, но только первая и третья назывались «культуры», что отражало строгий дуализм («материя—дух», «бытие—сознание») советского марксизма. Социальный анализ неловко вклинивался между той и другой «культурой» и занимал очень мало места — поразительно мало, если учесть накал недавних дискуссий о «расслоении» северных обществ.
В чем же состояли перемены? Каковы были важнейшие преимущества социализма? В чем, иными словами, состоял прогресс? В отличие от работ эпохи «великого перелома», послевоенная этнография Большого путешествия единодушно указывала на материальную сферу. Революция закончилась, и новая (в прошлом пролетарская) элита была поглощена заботами о комфорте и стабильности, обеспечением будущего своих непролетарских детей и оснащением своих квартир всем тем, что раньше считалось символом мещанского довольства. Об этих переменах было возвещено в первой половине 1930-х; формой их проявления на Севере стали газетные заметки, в которых коренные жители бойко требовали «хороших, больших головных платков с кистями», «цветных лент», «чайных чашек с красивым пестрым узором» и «цветного материала, пестрого, с цветами»{1272}. Теперь, когда «великий перелом», Большой террор и Великая Отечественная война были позади, партработники, ученые и деятели искусств (многие из них — молодые ветераны войны, получившие образование в конце 1930-х годов) были готовы возродить социализм с карьерным ростом, социализм с личным счастьем, социализм с хорошими головными платками с кистями{1273}.[101]
Соответственно в новых отчетах о жизни коренных народов самые разительные перемены к лучшему обнаруживались в жилищах людей — прежде дымных чумах, а ныне «домах русского типа»: «В обиход вошли столы, стулья, кровати, кухонная и чайная посуда, на окнах висят занавески, кровати покрыты нарядными покрывалами, столы — скатертями. Во многих домах имеются патефоны, швейные машинки… Появился большой спрос на часы, велосипеды, мотоциклы, радиоприемники, музыкальные инструменты, спортинвентарь»{1274}.
По свидетельствам этнографов, жители новых домов носили русскую одежду (при этом особо подчеркивалось, что они носят и белье) и ели русскую пишу, которая считалась более здоровой и разнообразной, чем традиционная северная. Сведения о переменах в общественном устройстве обычно ограничивались членством в колхозе, возросшей ролью женщин и снизившимся значением родового деления. Даже «духовные» достижения оказывались скорее материальными по своей природе, поскольку измерялись числом выпускников школ, служащих, книг на местных языках, клубов и фольклорных ансамблей. Если Большое путешествие было переходом от дикости к цивилизации, то цивилизация означала вертикальную мобильность и нехитрые телесные удовольствия.