По свидетельствам этнографов, жители новых домов носили русскую одежду (при этом особо подчеркивалось, что они носят и белье) и ели русскую пишу, которая считалась более здоровой и разнообразной, чем традиционная северная. Сведения о переменах в общественном устройстве обычно ограничивались членством в колхозе, возросшей ролью женщин и снизившимся значением родового деления. Даже «духовные» достижения оказывались скорее материальными по своей природе, поскольку измерялись числом выпускников школ, служащих, книг на местных языках, клубов и фольклорных ансамблей. Если Большое путешествие было переходом от дикости к цивилизации, то цивилизация означала вертикальную мобильность и нехитрые телесные удовольствия.
Но что делать с самим «путешествием»? Статичные по своей природе этнографические отчеты «останавливали часы» дважды — один раз до революции и один раз сегодня, — но хранили молчание о самом ходе движения из пункта А в пункт Б. Здесь, разумеется, вступала в свои права другая научная дисциплина — история коренных народов. Или, вернее, здесь начиналась новая российская глава в истории коренных народов, поскольку полноценной историей считалась история политическая, а политической историей могли обладать только государства. Коренные народы, у которых вместо истории была этнография, могли стать причастными к всемирно-историческому течению времени только с помощью русских. До середины 1950-х история коренных народов была историей русской колонизации, русской колониальной администрации, антироссийских выступлений или пророссийских настроений. Теперь у них впервые должна была появиться своя, совершенно уникальная история изменений во времени, пусть эти изменения и были вызваны русскими, проводились под руководством русских и в конце концов приводили к русификации («по содержанию»). Сюжет исторических трудов составляли различные инициативы партии и правительства и их успешное осуществление в ходе коллективизации, индустриализации и культурной революции. Исходный пункт исторического движения и его результаты были известны из этнографических работ, а главным смыслом истории коренных народов Севера было то замечательное достижение, что в своем развитии они миновали большинство выделенных Марксом стадий общественного развития. Подобные исторические работы, обычно озаглавленные «От патриархального общества к социализму», стали особенно популярными в конце 1960-х — 1970-е годы, когда считалось, что опыт советских охотников, собирателей и оленеводов может пригодиться новым союзникам СССР из стран «третьего мира».
Есть страны и народы, которые не прошли тех или иных стадий общественного развития. Славянские и североевропейские народы, кочевые народы Азии и Африки миновали рабовладельческую формацию, народы Северной Америки — феодализм, народы Северного Кавказа, Средней Азии и Казахстана — капитализм. И только народы Севера миновали все эти три ступени, вместе взятые{1275}.
Лишь один аспект заново открытой для науки жизни коренных народов остался за пределами Большого путешествия, как этнографического, так и исторического. Это была неуловимая этничность, или то, что Сталин назвал национальным своеобразием. Утверждалось, что материальные, социальные и духовные перемены происходят более или менее одинаково и ведут к сходным результатам по всему Северу. Но захочет ли перешедший к оседлости чукча жениться на корячке? На каком языке они будут разговаривать под своими «нарядными постельными покрывалами»? Станут ли их дети, получившие русское образование, русскими? И каким образом возникли первые различия между чукчами и коряками? Эти вопросы вышли на первый план после 1961 г., когда новая программа партии заинтересовалась судьбой этичности при социализме, но впервые они были поставлены в начале 1950-х годов, когда этничность стала полностью легитимной{1276}. Заглавия работ на эту тему обычно начинались со слов «Этнические процессы», а главной целью таких исследований было выявить этническую идентичность той или иной группы (то есть ее объективную «национальную принадлежность») и, насколько возможно, проследить ее судьбу от «этногенеза» до сегодняшнего дня через превратности смешанных браков, миграций и двуязычия[102].
С самого начала новые подходы к изучению коренных северян столкнулись с серьезными проблемами. Призывы к созданию «этнографии настоящего» и к уходу от «абстрактной социологии» услышаны не были. По мнению критиков, в исследованиях по-прежнему нельзя было найти «народной жизни», а описания колхозов были невыразительными, схематичными и «скелетообразными»{1277}. Как писал П.И. Кушнер (Кнышев), «предмет этнографической науки — изучение этнической или национальной специфики народов», а значит, выполнение народнохозяйственных планов, не будучи этнически специфичным, не должно быть предметом изучения этнографов. Этничность, с его точки зрения, проявлялась в сфере быта. Чтобы исследовать этничность, ученые должны следовать примеру — кого же еще? — Штернберга и Богораза, изучая национальные языки, годами живя в поле и описывая в своих работах «все стороны быта»{1278}. Но именно этого они не делали. Поддержка, которую получил Кушнер, свидетельствовала о повсеместном недовольстве, но его призывы не были услышаны на протяжении еще четверги века. Подробное описание частной повседневной жизни с позиции включенного наблюдателя могло поставить под вопрос модель Большого путешествия, а этого явно не следовало делать. Более того, считалось, что если этнография должна изучать повседневную жизнь «живых, реальных людей»{1279}, то какой смысл в том, чтобы ограничиваться изучением сельского населения? Или, согласно более ортодоксальному доводу, если этнография должна изучать «национальные особенности», то в первую очередь она должна изучать рабочий класс, «руководящую силу социалистических наций»{1280}. Предполагалось, однако, что рабочий класс является интернациональным по самой своей природе — советским, а не этнически русским или нанайским. А это значило, что время городской этнографии еще не настало.
Исторические тексты столкнулись со сходными затруднениями, унаследованными от теоретиков «великого перелома». Все были согласны с тем, что до революции у коренных северян не было классов в марксистском понимании. Бесклассовость считалась отправным пунктом Большого путешествия, raison d'etre каждого отдельного исследования и предпосылкой тезиса об уникальности народов Севера (миновавших в своем развитии почти всю мировую историю). С другой стороны, все не обинуясь описывали переход «от патриархальщины к социализму» в терминах классовой борьбы, которая «затрагивала интересы всех коренных жителей Севера и потому была всеобщей, непримиримой, острой; вопрос стоял не на жизнь, а на смерть: кто — кого»{1281}. Опсуда же появились эти антагонистические классы? На Севере не было феодализма; там явно не было капитализма; и только И.П. Клещенок выдвинул эксцентричное предположение, что хозяйство чукчей и коряков базировалось на рабовладении{1282}. Оставались две возможности: либо дореволюционные жители Севера стоят на стадии первобытного (родового) коммунизма, либо они находятся в постоянном «докапиталистическом» переходном состоянии и потому не относятся ни к какой определенной стадии развития. М.А. Сергеев, один из инициаторов второй, более популярной точки зрения, назвал северное общество «своеобразным сочетанием элементов разных социально-экономических укладов, начиная от архаического наследия древнейшей родовой формации и кончая зачатками капиталистических отношений» (отсюда — частое употребление термина «патриархальный», не имевшего точного смысла в рамках традиционного исторического материализма){1283}. Иными словами, этот подход, позволивший освободиться от марксистской схемы общественного развития и в то же время выстроитъ на ее основе целую теорию «пропущенных стадий», дал возможность разрешить вопрос обходным путем. Если Сталин мог определить язык как ни базисное, ни надстроечное, ни даже «промежуточное» явление («так как таких “промежуточных” явлений не существует»){1284}, то историки-сталинисты могли определять северные общества как ни родовые, ни капиталистические, ни какие-либо промежуточные. Неизменным оставалось одно: ни в начале рассказа, ни в его финале не фигурировали эксплуататоры из числа коренных народов. Они появлялись по ходу коллективизации, с тем чтобы принять участие в классовой борьбе, а потом исчезнуть навсегда.
И наконец, жанр «этнических процессов» страдал от похожего затруднения: следует ли считать «малые народы» племенами (стадия этнического развития, соответствовавшая первобытному коммунизму), нациями (этичность капитализма и социализма) или народностями (этичность неопределенных промежуточных стадий)? Применительно к досоветскому периоду схема соответствия этнического и общественно-экономического развития была непоследовательной, но более или менее вразумительной. Тот факт, что переход от рабовладения к феодализму не повлиял на природу этничности, можно было нейтрализовать путем игнорирования рабовладельческой стадии; а проблему перехода от капитализма к социализму можно было разрешить, описывая различия между капиталистическими и социалистическими нациями, но не останавливаясь подробно на сущности этих различий. Но что должно происходить при социализме? Социалистических племен определенно быть не могло; но означало ли это, что все этнические сообщества в СССР являются нациями? По всей видимости, нет, поскольку большинство ученых называли коренных северян народностями, никто не называл их нациями, и лишь немногие уклонялись от определенного ответа, используя универсальный термин «народ». Это было крайне существенным, поскольку означало, что «малые народы» являются низшими не только по отношению к русским (что было исключением из общего правила), — но и по отношению к значительному числу других советских народов, которые были признаны нациями. В чем причина такого неравенства, если у всех народов общий (социалистический) способ производства? Может быть, в их «малочисленности, интенсивных процессах культурного взаимовлияния и др.», или, к примеру, в «степени развития общих форм национальной культуры»?{1285} Никто точно не знал, но одно было очевидным: по крайней мере, в этом частном случае Большое путешествие закончилось неудачей.