— Павлиновну помню хорошо, — неуверенно сказал Пашка.
Ничего не помнит. Григорий Константинович покорно принял очередной удар судьбы. А он так надеялся, а ему-то казалось — детская память не увядает. И про Павлиновну вспомнил специально, чтобы проверить Пашкину память. Тут важно и то, что после того как старушка уехала, сын ее больше не видел.
Сколь представляет себе Григорий Константинович — теперь уже задним числом, — очень важные моменты были у него с сыном т о г д а… Много т о г д а возился с Пашкой. Нет-нет да и поговорит с ним о порядочности, о счастье, которое вовсе не в деньгах, а в любимой работе. Григорий Константинович полагал, что забивает сваи на всю жизнь. Он и перевоспитание Пашки начал с воспоминаний, с оживления далекой детской поры, и фотографии подобрал с большой старательностью, чтобы ожили картины прошлого. Григорию Константиновичу необходимо было знать — тщеславная мыслишка, — раз он закладывал Пашкин фундамент — ученые доказали, что это делается в самом раннем возрасте, — то Пашка должен сочувствовать отцу, сохранять к нему душевное тепло и, в общем-то, признательность. А если говорить простым языком — держать его сторону.
И вдруг — Пашка ничего не помнит!..
Чепуха!..
Подумаешь, какую-то старуху… А так должен… Как учил управлять машиной, не забыл же. Активней надо оживлять парня! Этим Григорий Константинович и утешился.
И еще приятное наблюдение — сколько они сегодня вместе, а Пашка ни разу не спросил о матери!
— Наша берлога, — с чувством сказал Григорий Константинович, когда они пришли домой.
Пашка стал расшнуровывать ботинки; потешные носы были у них: полукруглые, припухшие, напоминающие верхнюю губу обезьяны. Григорий Константинович пододвинул к нему стоявшие наготове кожаные шлепанцы и стал разуваться сам.
— Как в синагоге, — сказал он, оправдываясь.
С тех пор как Пашка был здесь последний раз, комната неузнаваемо изменилась. На полу дорогой ковер, у окна шикарный письменный стол с большой пишущей машинкой, кресло на тонкой ножке перед ним, а во всю стену — застекленные полки с книгами и вмонтированный в них, в полки, удивительный аппарат: там был и приемник, и проигрыватель, и магнитофон, и столько кнопок, что хотелось осторожнее дышать.
— Стерео, — сказал Григорий Константинович, любуясь эффектом, произведенным на сына. — А вон колонки, я их по разных углам рассовал.
— А пишущая машинка зачем? Ты же не артист, — спросил таким тоном Пашка, словно обиделся, что у самого нет такой аппаратуры.
— А как же, читай газеты, скоро вообще не будет ни одной культурной семьи без машинки. Письмо написать, записку, заявление на отпуск, мало ли… Машинка — это знак уважения к другому человеку. Кому интересно чужие каракули разбирать?
Пашку это, в общем-то, убедило.
— Курсы, наверное, надо кончать?
— Ка-акие курсы! Луплю одним пальцем, только дым идет. Зверь тот еще — «Украина». Как трактор.
Пашка остановился посередине комнаты и стал покачиваться с пятки на носок. У Григория Константиновича спутались мысли и защемило в зубах: пол в «берлоге» поскрипывал. Квакающий противный звук не заглушался даже плотным ковром.
— Думал как-то перестилать, но не хочется делать приятное нижним соседям. Пусть слушают, как я сам слушаю.
Этажом выше, наверное, угадали их разговор и решили показать, как это выглядит: там стали ходить. С потолка оседало, заполняя комнату, совсем никуда не годное разноголосье. Как будто бы оттуда капала кислота и разъедала организм.
— Видишь? А сами терпят. И народ не бедный — полковник в отставке…
— Ты бы им сделал. Для себя.
— Еще чего. Дурак, скажут, не́ хрена делать ему, скажут.
— Ну и пусть. Главное, ты сам перед собой…
— Сам перед собой, Пашка, штука тонкая, греет лишь, когда другие знают об этом.
— Значит, жизнь — показуха?
— Я этого не говорил. Смысл-то ее как раз — все для других. Мы с тобой даже, помнишь, беседовали на эту тему.
— Вот и сделай для других.
Никак, издевочка в неокрепшем голоске?
— Кхм, кхм. Не торопись. Полы — сам понимаешь, мелочевка. Наша задача шире: светлые здания возводить, растить пшеницу, запускать серебристые лайнеры.
— Так за это же платят.
— А при чем тут деньги?
— Так полы — это же бесплатно.
Григорий Константинович подумал, нахмурясь.
— Твои рассуждения понятны. Ответь-ка, пожалуйста: как по-твоему, есть какая-нибудь разница между ремонтом чужого пола и возведением прекрасного, самого что ни на есть Дворца культуры?
Пашка тоже подумал.
— Есть, наверное, — отчего-то с неохотою ответил он.
— То-то и оно, — Григорий Константинович засмеялся и потер руки; заскрипела не хуже половиц мозолистая кожа на ладонях. — Ладненько, пойдем есть да кофе пить. А там каждый за свое: ты в ванную и отдыхать, а я схожу присмотрю тебе одежонку.
На кухне стояло два одинаковых холодильника.
— Ты что, столько ешь? — удивился Пашка.
— Нет, сынок. Люди заблуждаются, думая, если холодильник, значит, обязательно еда. Вовсе нет. В одном я действительно храню продукты, а другой — для технических надобностей. Магнитофонную кассету, например, при комнатной температуре держать рискованно — быстро стареет. В «Науке и жизни» писали.
— А надо, чтобы долго жила?
— Конечно. Я делаю дубли. Какая песенка понравится, я ее записываю на две кассеты. Одну гоняю, а другую в холодильник. Уйду когда на пенсию, буду слушать, чем интересовался в молодости. Мысль-то понимаешь? Вторую жизнь проживу.
Пашка посмотрел на отца, Григорий Константинович — на сына. И у того и у другого были светлые синие глаза, одинаковые подбородки с ямочкой; один собирал мелодии на черный день, а другой не мог в полной мере оценить это в высшей степени полезное занятие.
4
Как только штамп в паспорте перестал быть символом законного счастья, он превратился в статью мифического кодекса, который закреплял право на страдание, узаконивал несоответствие жизни личной и жизни общественной. Траурный загсовский знак черным квадратным солнцем поднялся над горизонтом Григория Константиновича. Он связывал и лишал самостоятельности этот проклятый рисунок штемпельной краской. Такая чепуха, казалось бы… Да плюнуть бы на условности и вести себя так, чтобы жизнь приносила счастье. Время от времени Григорий Константинович вспоминал, что живет он один раз и когда умрет, никому не будет дела до его сегодняшних болячек.
Но Григорий Константинович был человеком государственным, и ему было вовсе небезразлично, что думают о нем живущие рядом. Нет, не Ксюша, естественно, не ее родные, а л ю д и…
Родители жены возвратились из командировки; несколько лет жили в Союзе, а года за два до развода снова отчалили. Григорий Константинович даже не поинтересовался — куда. С ними у него отношения не установились. Врач и врачиха и знакомились-то с холодком, а при редких встречах все больше молчали. У Григория Константиновича всегда возникало ощущение, будто бы они до их прихода вели оживленный разговор и были остановлены на полуслове. И теперь сидят, кивают, поддакивают, а сами все не могут отойти. Григорий Константинович чувствовал себя куда как не в своей тарелке, он даже разговаривал чудно, каким-то чудным былинным стилем. Мелькали в его речи уточнения. «А вот у нас на стройке…», но чаще: «А вот у нас в деревне…» Спрашивается, что такого мудрого мог он запомнить со своей деревенской поры? И деревня-то его родная стала пригородом, давно уже стерта грань: живность сельчане не держат, за продуктами ездят в город, собирать картошку и морковь присылают студентов-первокурсников. Ходят слухи, что хотят там открыть народный промысел, в городе Горьком партию ножей закупили для резьбы по дереву. Но не всегда же было так. Когда Григорий Константинович говорил: «А вот у нас в деревне…» — он имел в виду другое время, другую пору — мычали по утрам коровы, собираясь в стадо, по воскресным дням мужики уходили в луга косить травы. А кто уходил в город на заработок. Маленьким тогда был Григорий Константинович, но и сейчас помнит, как вспыхивает белой полосой в темноте старательно отбитое жало косы.
«Докторам этого не понять, — думал Григорий Константинович, без всякого удовольствия выпивая и закусывая. — Исчезающий ныне вековой сельский уклад». А доктора — хороши! Приехали из Африки, а поговорить не о чем… И удивительно: ничего они с собой не привезли — ни ковров, ни хрусталя, ни антиквариата какого-нибудь национального. Конечно, это не Григория Константиновича дело, но все равно, странные они люди.
А дома все было по-прежнему: вещи стояли на своих местах, Пашка учился. Ксюша работала. Когда она уволилась из строительного управления, семь лет отдала детскому саду воспитательницей — это из-за Пашки. Сын пошел в школу, и Ксюша переменила работу. К удивлению Григория Константиновича, она устроилась в музей краеведения. «Вот белая косточка, — с уважением подумал тогда Григорий Константинович. — Свое бере-от… Не на дорожные работы, а в музей». Кем она там — не знал; как взяли ее без высшего образования — не интересовался. Но полагал, что по блату, кто-нибудь из родителей. Родитель снимет последнюю рубаху, чтобы задобрить воспитателя.