не представляешь себе, как ты мне нужен»...
— Ну чего ты терзаешься? — Мария Викторовна грустно улыбнулась. — Не дура же я. Не такая уж дура...
И вопрос этот — «Как же быть-то теперь? Как быть?» — так и остался невысказанным, а были другие вопросы, которые они, перебивая и торопясь, задавали друг другу: «Ты знал?..», «Неужели ты понимала?..», «А помнишь?..», «А ты помнишь?..»
Как будто они встретились после долгой разлуки.
Они вспоминали, как все у них началось, как и когда каждый из них впервые что-то почувствовал, подумал, догадывался или подозревал, и как-то так выходило, что не она первая и не он первым это заметили в себе, потому что если вспоминала Мария Викторовна, то и он, вспомнив, считал, что в то же самое время, даже в ту же минуту и он тоже что-то почувствовал тогда, а если припоминал Букреев, то она тут же досказывала остальное.
И, все это вспоминая, и удивляясь, и радуясь каждому одинаковому предчувствию, и чувству, и общей какой-то мысли, которая, оказывается, уже тогда, раньше была у обоих, и любому совпадению взаимных опасений, неуверенности, обид, которые были теперь у них уже в прошлом, они не говорили только о будущем, старались пока об этом не думать, не затрагивать, случайно не коснуться, потому что хотя никто, ни в чем, ни перед кем не был виноват, но слишком все было переплетено, запутано, связано, слишком много это сулило боли. И хоть кричи, разбейся — а ничего не изменишь.
Но какое же это счастье, если так больно? Разве бывает такое счастье, то есть разве оно счастье?
Ведь вот, кажется, и пробились друг к другу, нашли, нашлись... Все это так. Все так... Только легче ли им будет от этого?
А другим, которые не нашлись, — легче?
24
Утром, после того как уехала Мария Викторовна, Букреев вызвал к себе штурмана. У него еще оставался Володин, и уж тут пусть и не все, но многое зависело от одного Букреева.
У него был штурман, который пришел к нему семь лет назад молодым лейтенантом. Был этот лейтенант самолюбивым и не по чину дерзким юнцом, но был он упрям в деле, был все-таки исполнителен, точен... Куда-то сразу девалась его несерьезность, как только он оказывался за штурманской картой, и тут он уже был педантичный, зрелый офицер, потому что кроме женщин, а иногда, как казалось Букрееву, и серьезнее, чем женщин, любил этот лейтенант свою работу. Во всяком случае, штурманская его привязанность была куда продолжительнее...
А потом Букреев сажал его на гауптвахту. Один раз — за дело, а второй — скорее всего для профилактики: попался как-то под горячую руку. Разобравшись как следует и поняв свою неправоту, Букреев тогда все-таки не отменил этого решения. Раз наказал при всех офицерах — и ошибся, то исправлять свою ошибку тоже надо было не наедине, а он, командир, не мог тогда позволить себе такую роскошь.
Он только недавно принял отстающую лодку, команда была разболтана долгим заводским ремонтом, надо было твердо насаждать дисциплину, и Букреев не мог тогда поступиться самим принципом командирской непогрешимости, потому что дело было не в лейтенанте Володине и даже не в его, Букреева, личном авторитете, а в авторитете любого командира на лодке вообще — от старпома до старшины, то есть дело было в укреплении авторитета самой должности, которая всегда должна быть права уже сама по себе, даже если в чем-то и неправым оказывается человек, занимающий эту командирскую должность. В этом тогда и была, по мнению Букреева, высшая справедливость, и только так можно было в кратчайший срок навести на корабле уставной порядок.
А потом они со штурманом вместе плавали все эти годы, а однажды — вместе тонули. Всерьез тонули, а лодку и людей удалось все-таки спасти. И это, наверное, как на войне: когда вместе умираешь, а потом вместе остаешься жить — многое уже меняется в твоем отношении к этому человеку. А кроме того, единственным штурманом, по его мнению, чью прокладку можно было вообще никогда не проверять, был Володин, хотя Букреев, оставаясь верным и себе, и инструкциям, все-таки проверял ее. Но делал он это скорее для того, чтобы Володин не слишком возомнил о себе, ведь ему предстояло еще быть командиром. Нет, за такого офицера все-таки стоило побороться...
В каюте командира Володин застал минера и по виноватому лицу Шиловского, по обиженному и отчужденному его выражению, понял, что идет очередной разнос. Зная по себе, как неприятно в таких случаях присутствие постороннего человека, Володин попросил разрешения зайти попозже и, услышав в ответ: «Останьтесь, штурман», теперь вынужден был дослушать этот разговор.
— Мы уже как-то привыкли, что радиационная обстановка на корабле хорошая, — говорил Букреев, — и начали плевать на самые элементарные правила. Сегодня я обнаружил вашего подчиненного, минер...
— Мне докладывали, товарищ командир, — поспешно сказал Шиловский, чтобы хоть этим показать Букрееву, что он, минер, всегда в курсе дел своей боевой части, не только хороших, но и плохих.
— Вы там у себя только докладами и занимаетесь, — махнул рукой Букреев.
Шиловский, маленький, аккуратный, всегда слишком надушенный одеколоном, обиженно молчал, по-детски оттопырив губу. А Володин вдруг подумал о том, как хорошо все-таки, что эту сторону их службы жены не видят, иногда лишь зная о ней понаслышке, только в общих чертах, а дети, слава богу, и совсем не знают.
— А вы ведь после ужина сразу домой пойдете, — укоризненно сказал Букреев.
— Никак нет, товарищ командир, я думаю задержаться сегодня...
— Ну, хоть это вы правильно решили, — несколько смягчился Букреев. — Наведите в своем подразделении порядок, минер. И вообще, я намерен в дальнейшем судить о вас не по вам лично, а по вашим подчиненным. Свободны.
— Есть... — Шиловский повернулся кругом и, проходя мимо Володина, вздохнул все-таки с некоторым даже облегчением, как будто сказал: «Сочувствую, Серега, у тебя ведь это еще впереди».
Командир молчал, и Володин молчал. Потом Букреев закурил, пододвинул на край стола сигареты, как