Семашек. Там дьяволы творили свои дела!
– Да она ж нас опаскудила, на целый свет белый осрамила! А что ж это будет! А что ж это деется с этой распутницей! – нечеловеческим голосом где-то у себя на дворе ревела Мегера.
У ворот стояло несколько человек.
– Беда с этими Семашками, – слышался голос, – Литва, как есть Литва! И все эту мадаму черти кируют! За церковного старосту, за богача, вишь, хотела отдать ее… А она того… на дыбки!
– Да сегодня он тут в сватах был, – сказал другой голос.
– То-то что был! Видно, девку кировать зачали, а она хвать икону богоматери, да в чем была за ворота выбежала. Говорят, вон «птушкой» через греблю, где старая мельница, пролетела!
– Говорят, через форштадт по дороге бежала… видели…
– Неладно, братцы, мороз силен. Пропадет девка даром!
– Такой мороз не помилует!
Так говорили в толпе.
– Вера, идем! – произнес я решительно.
– Идем, идем! – проговорила она горячо.
– Вы тепло одеты? Ботинки как?
– Тепло. Ботинки в ботиках.
Мы без слов поняли, куда побежала Анюта. Не шли, а бежали.
Вот она плотина, старая мельница, форштадт…
– Вера, устали?
– Идем, идем!
Вот и поле. Какое оно мрачное, неприглядное!.. Туман и темень. Что-то холодное падает с высоты за воротник и колет шею как иголки…
На пути влево – русское, а гораздо дальше вправо – еврейское… Два кладбища!
– Вера, как насчет усталости?
– Идем, идем!
Огромное чудовище – черный бор – впереди! Он закрыл тьмою весь запад. Спит он, обледенелый, замороженный и усыпанный сверху комками, пятнами и пылью снежных осадков. Ни дать ни взять – черный зверь с проседью!
Нигде ни звука. Мертво и дико! Хоть бы звездочка в небесах. Все вверху скрыла седая мгла.
– Вера, уморились?
– Нет. Идем!
Мы уже в лесу, во тьме. Не видно ни зги. Жутко. Белеет только пелена снега между деревьями. Стволы деревьев уходят ввысь и теряются в темноте, словно колонны в большом храме, затемненные вверху дымом от множества кадил… А сверху все падают, сыплются иглы, колют лицо, попадают за шею, заставляя кутаться, кутаться!
Где-то далеко раздался протяжный голодный волчий вой.
– Это что такое?
– Волки молитву ко Всевышнему взыскивают, чтобы дал им возможность что-либо сожрать… ну, хоть нас с вами…
– Ах, нет!.. Но вот… Анюта…
– Но это очень далеко. Да волки, к тому же, очень образованные. Судите сами. Они употребляют тот же способ для добывания пропитания, как и православное духовенство… Без молитвы – не обедают!
– У вас все шутки! Они теперь некстати!
– А какая разница умереть – с шуткой на устах или с ревом отчаяния?
– Неисправимый вы человек!
– Придется вам, видно, исправлять меня!
Мы шли рядом, плечо в плечо по узкому санному пути. Но вот и обрыв, на котором справляли маевку. Большая старая береза, сломанная бурей, лежала на краю обрыва. Дорога повернула вправо, по-видимому, в ту деревушку, в которой Швец купил вина на маевку.
– Честь и место! – произнес я, указывая на ствол сломанной березы. – Сядем здесь, Вера! Идти дальше некуда! Отдохнем и пойдем обратно!
– А в деревню?
– Там и без нас спасут… Только не знаю, может ли Анюта пойти туда?
Мы сели лицом к долине.
Там царила мертвая тишина. Море темно-бурой, с седыми прослойками мглы ходило перед нами. Эта мгла, рождаясь где-то в высоте, спускалась на землю волнами, крутилась, свертывалась в клубы, распадалась в бесформенные массы и медленно двигалась, как живая. Холодная, как лед, она щипала за нос, щеки, уши, темная, как ночь, она лезла назойливо в глаза, как бы с намерением выжать из них лучи внутреннего света… Вблизи, на темном фоне, чернели какие-то пятна, не то колья, не то изгородь частокола… Должно быть, это были части и силуэты росших здесь кустарников.
Пустынной и дикой казалась тихая долина! Приходили грустные, печальные мысли, камнем ложились на сердце…
– Где Анюта?
Вера зарыдала.
– Бедняжка Анюта! Кто думал, что произойдет что-либо подобное? Я и не сказала вам… есть, пока неясные, слухи, что ее хотели силой принудить… через насилие! Этот староста да мачеха на все способны!
Залесская рыдала неутешно. Я схватил ее руку и крепко-крепко пожал.
– Добрая, хорошая! Золотое у вас сердце!
Мы не сказали ничего больше друг другу. Залесская молча отерла платком свои глаза…
В это время откуда-то, дрожа и мигая, блеснул луч света. Он шел по направлению из деревушки, пробрался сквозь мглу и чащу леса и светил нам, как бы маня нас к себе, туда, в деревушку. Он держался немного, полминуты, и погас, и больше не появлялся.
Мы возвратились домой.
У ворот Семашек еще стояли люди. Во дворе кто-то стонал и ревел нечеловеческим голосом.
– Кто это?
– Да мачеха. Видно, со злости.
– Анюты не нашли?
– Никак нет!
– Отче святый, спаси и сохрани ее! – произнесла в экстазе Залесская.
Я проводил ее до их дома. Калитка ворот была не заперта.
Она протянула мне на прощание руку. Я трижды поцеловал эту руку, трепетавшую в моей руке…
Мы не сказали друг другу ни одного слова и молча разошлись.
Я не спал в эту ночь до утра, думая об Анюте и Вере Залесской…
На другой день к вечеру стало известно, что Анюта отыскалась. Она шла тем полем и по той дороге, по которой позднее шли мы с Залеской, и несла перед собой икону. Ее догнали мужики-извозчики, ехавшие из города в деревню домой, и, разобрав, в чем дело, укрыли Анюту армяками и привезли ее в деревушку, ту самую, из которой тогда светился луч света, быть может, тот самый луч, который освещал полузамерзшую спасенную от верной смерти Анюту.
Вслед за тем распространился слух о том, что Анюта больна, лежит в постели и что у нее горловая скоротечная чахотка.
Подошла Масленица.
Учеников отпустили на Масленицу на неделю, а тех, которые хотели «говеть» дома, у своих попов, еще на неделю великого поста. Но я наказал своему отцу через знакомых мужиков, бывших по оказии в городе, что я остаюсь до Пасхи и на Масленицу домой не поеду.
ХII
В воскресенье перед Масленицей я получил телеграмму от Ходоровича из Москвы. Стояло два слова: «Иду, разделаюсь». Дня через три ко мне явился Швец. Он получил от Ходоровича письмо, длинное-предлинное…
Мы стали ждать Ходоровича. И он приехал, помню, в среду вечером. Видно, ему повезло в Москве. На нем была енотовая шуба, бобровая шапка и великолепный костюм. Массивная золотая цепочка от часов блестела на животе, на мизинце сверкал большой бриллиант.