через два или три, я узнал, что Осип вовсе не варит каши из березовых прутьев, а дерет этими прутьями провинившихся по суду крестьян и дерет основательным образом, по совести, так как, по его словам, на это он присягу принимал во святом храме, перед лицом божиим!..
На краю лозы, недалеко от пасеки, стояла парня: узкая, длинная деревянная постройка, почти вся в земле, с большим чугунным котлом и печкой под ним из больших булыжников. На площадке вокруг парни стояло с десяток деревянных кругов, называемых «бабами». В парне парили полосы дуба или ясеня, а на «бабах» гнули их в ободья.
Парню устроили наши сельские колесники на артельных началах, причем материал для ободьев заготовляли каждый у себя на дому, а гнули его всей артелью – поочередно для каждого.
Я часто заходил сюда и с величайшим любопытством подробно осматривал все эти сооружения.
Однажды, в начале июня, рано утром, я забрел сюда и долго бродил около парни.
Мой детский мозг поражала хитрость человека, который посредством простого топора и деревянных клиньев разбивает огромные крепкие дубы на полосы, уравнивает их топором, зачищает стругом и, распаривши паром, гнет их в ободья, как баранки.
Кто мог научить этому людей? Вырасту большой – лучше про все узнаю! Узнаю, как гнут эти ободья! И мне очень захотелось быть колесником.
Заложив ручонки за спину, я долго бродил около парни в глубочайшей задумчивости… Вдруг, совершенно неожиданно для себя, наткнулся на старуху Марину.
II
Она сидела неподвижно, как пень, вся в лохмотьях, без платка на голове. Седые космы волос, нечесаных и грязных, прядями упали на худые, иссохшие плечи. Унылое лицо, обтянутое лишь кожей, все в глубоких морщинах, изжитое временем, отдавало мутью мертвой кости…
Безжизненный взор был обращен на впадину в земле, поросшую густою изумрудною травкой…
Марина была высокого роста, но худая до невозможности, как щепка. У нее не было дома, не было и родных. Кормилась она подаянием добрых людей, одевалась и обувалась в то, что кто давал из жалости. Говорили, ей было за 80 лет и что она «не в своем уме».
Помню, она не раз приходила к нам в дом. Придет, перекрестится, обопрется на толстую палку и молча станет у порога. Получив подаяние, перекрестится и молча уйдет.
Если кто пытался заговорить с нею, она не отвечала. Она бродяжничала по всем «святым местам» Белоруссии и была несколько раз в Киеве на богомолье…
Дети пугались ее и при ее появлении на улице разбегались. Многие матери ее именем унимали капризных детей:
– Молчи! Молчи! Марина идет!
И дитя, перестав плакать и капризничать, в испуге оглядываясь, припадало и жалось к груди матери…
И вот эта Марина была теперь передо мной, да еще один на один в лесу. Первым делом я в испуге хотел дать стрекача, но меня остановило то, что я начал попристальнее вглядываться в ее фигуру. И тут же я услышал ее тихое рыдание. Плотно сжав губы беззубого рта и слегка покачивая головой, она горько плакала… Вдруг две слезы, одна за другой, сверкнув на солнце, упали с глаз ее в траву…
Детским сердцем я живо почувствовал, что у этой Марины какое-то горе, и мне стало ее жалко. Тут же я вспомнил, что она, проходя по улице, – и я это подметил, – всегда любовно смотрела на детей, как бы стараясь заговорить с ними, но дети, завидев ее, разбегались и провожали ее недоверчивым взглядом.
Но вот Марина пошевелилась и тяжело вздохнула.
В груди ее захрипело. Мое сердце сжалось от жалости.
– Бабка, чего ты плачешь? – как-то само собой вырвалось у меня.
Она, по-видимому, не слышала и не замечала меня. Я сделал шага два вперед и повторил свой вопрос.
Она медленно повернула ко мне лицо и начала всматриваться воспаленными до красноты глазами.
– Это ты, мальчик, – произнесла она безучастно замогильным голосом, как бы со сна, и потом прибавила: – Ты чей будешь?
Я сказал.
Несколько секунд она молча смотрела на меня и почти ласково произнесла:
– Ты не бойся, мальчик. Садись около меня. Я расскажу тебе про горе свое горемычное, про злую тоску, что, как змея, гложет мое сердце… Рассказывать больше некому. Люди отреклись от меня…
Я сел поодаль, чтобы она не схватила меня сразу.
Но она опять засмотрелась во впадину и тут же застонала и тихо заплакала.
– Бабка, чего ты плачешь?
Тогда старуха вся повернулась ко мне.
– Мальчик! Ты видишь эту ямку? – указала она костлявой грязной рукой на впадину в земле.
– Вижу.
– Тут дудоль зарыт. Оттого и лоза эта называется Дудолевой лозой… На дудке он дивно играл, вот и дудоль. А звали его Грицем. Это по-хахлацки. Он казак был. Лесником у пана служил. У нас его звали Григорием Михайловичем…
Старуха закашлялась и замолчала.
– Человек он был… таких на свете нет! А Украину свою как любил – страсть! Все о свободе ее песни распевал, как она казаковала и как ее закрепостили. А если, бывало, заиграет на дудке – деревянные самодельные у него были – просто зачаруешься! Плачут-рыдают эти дудки, словно живое сердце человеческое!.. Дух захватывает! Журьбу нагонит такую, что деваться некуда! Бывало, слушает народ да потихоньку слезы утирает!..
Греха нечего таить… мы любили один другого. Хотели жениться. Но Каин не допустил. Он положил на меня печать свою и погубил мою жизнь и молодость! Не стерпело сердце Грица обиды и он застрелился…
Марина отерла слезы и через некоторое время продолжала:
– Теперь, как тошно на сердце сделается, прихожу сюда, на его могилку-ямочку, вспоминаю прошлое, поплачу, погорюю и словно легче делается…
Она молчала с минуту. Я понял, что счастье жизни у Марины украл какой-то Каин. Но кто он такой?
– Бабка, кто такой Каин?
– Ох, мальчик, Каин – это пан наш! Он уже давно подох! Но Каинов еще много-много на земле…
– И в нашем селе есть Каины?
– Между мужиками их мало. Теперь мужиков освободили и Каинов стало меньше…
– Я не видал еще ни одного Каина.
– И дай бог тебе с ними не встречаться!
– Бабка, расскажи мне про Каина.
– Расскажу. Видел ли ты полный месяц на небе?
– Видел, а что?
– Сам бог нарисовал на нем, как брат брата несет. Ты всмотрись хорошенько, глаза твои молодые, зоркие. На месяце человек несет мертвого человека… Это Каин несет хоронить родного брата своего, им же убитого.
Бог проклял Каина и наложил на него печать, чтобы его не убили и чтобы