— Выдала? — Чепурной даже вскакивает на ноги.
— Да, выдала. Сказала: «Отец у меня спекулянт». — Он гасит папиросу каблуком.
Все молчат. Шуршат газетой, сворачивают цигарки, думают. Качает головой Шарков. Бешено мечется взад-вперед Чепурной.
Молчит и Сааков. Лицо у него становится черным как головешка.
— Такую бы дочь я задушил вот этими руками! — Чепурной выбрасывает вперед руки, сцепив скрюченные пальцы.
Да, такой бы задушил. Я лично в этом не сомневаюсь.
— Такую и задушить мало! — говорит Агапов, вставая. — Вот стерва!
— Шайтанова дочка! — произносит Шарков, качая головой. — Слава аллаху, татарская дочка — тихая дочка.
— Не радуйся, «Казанская сирота»! Азербайджанка тоже была «тихая дочка». А вот — бросает чадру, идет учиться и работать, — отвечает ему Романтик.
— Ну, судили меня за сахар, — продолжает рассказывать Сааков. — Год отсидел в тюрьме. Вышел — не знаю, куда идти.
— Дочь пошла супротив отца?.. Штучка! — Киселев потягивается и тоже встает. Не дали ему подремать.
Сааков рассказывает:
— Домой я не пошел. Какой у меня теперь дом? Ночевал у знакомых, пока не устроился к вам в артель.
— Она-то знает, что ты здесь?
— Наверное, передали.
— И не пришла проведать отца?
Он жалостливо разводит руками.
Все утихают и молчат. Теперь надолго. Не знают, что сказать, как посочувствовать Саакову. Глупое положение.
Не знаю, как бы долго это продолжалось, не появись на пристани старшой. Видимо, он с «вербовки».
Рядом с ним идут двое новеньких: один — с чемоданом в руке, другой — с узлом за плечами.
Кивком головы Горбачев здоровается с нами, говорит:
— Прошу любить и жаловать — шахтеры! Откуда ребята, запамятовал? — оборачивается он к новеньким. Лицо у него багровое, глаза — осоловелые.
— Из Чиатур! — разом отвечают они.
— Из Чиатур?.. Где же это ваши Чиатуры? — Старшой страдальчески хмурит лоб.
— Да в Грузии! Совсем близко! — подает голос Агапов и смеется.
— Ах да, Чиатуры! — смеется и старшой. Когда он выпьет, смех у него заливистый и долгий. Видимо, это новенькие успели его угостить. Через это прошли все, потому никто не придает значения опьянению старшого.
Первый из шахтеров — высокий, с атлетической фигурой — Баландин. Второй — приходится ему по пояс, замухрышка, со странной фамилией — Карпенти.
Если Баландин по-своему одет щеголевато и все завороженно не сводят глаз с его серого костюма из английского коверкота, хотя и сильно помятого и в пятнах, то Карпенти в какой-то рванине с чужого плеча, в длинных, не по росту, брюках, в пиджаке с закатанными рукавами, весь вывалявшийся не то в угле, не то в грязи.
У Баландина красивое, с тонкими чертами лицо, голубые глаза, пышная шевелюра. У Карпенти — обезьянья мордашка с недобрыми глазами, кривая ухмылка.
— Чего ж вы убегли из ваших Чиатур? — спрашивает Киселев.
— По морю соскуча́лись! — Баландин широко улыбается, показывая крупные белоснежные зубы. Ставит щеголеватый лакированный чемодан, хотя, правда, тоже изрядно помятый. — До шахты мы ведь работали в Одесском порту.
— О, Одесса-мама! — восхищенно произносит Агапов и понимающе кивает головой. — Сколько у вас там стоит отрез коверкота?
— Смотря у кого купить. Англичане продают за сорок, всякие там греки — за пятьдесят целковых. — Баландин снова широко улыбается. Он явно хочет нам понравиться.
Но не так-то это легко.
— А работали вы там — с крюками или без? — почему-то ощетинившись, спрашивает Киселев. Новенькие, я чувствую, пришлись ему не по душе.
— Какой же дурак работает без крюка? — Карпенти ухмыляется. — С ними не расстаемся. — Он скидывает с плеча увесистый узел и достает два ладных крюка. — Вот, смотри!
Крюки ходят по кругу, попадают к Киселеву. По форме они похожи на рогатки, только с ястребиными коготками на конце. У основания крюки обмотаны тряпкой, чтобы не натереть мозоль на ладони. Ястребиные коготки сохраняют грузчику пальцы, ибо от частого хватания мешков за углы у него со временем стираются до крови ногти, вызывая мучительную боль.
Но у крюков есть один большой недостаток — они рвут мешки.
— Крюки у вас хорошие, ребятки, — говорит Киселев, подкидывая их в своей ладони. — Но ежели у нас работать — надоть их запрятать подальше.
Узнаю Киселева, «С легким паром»! Всегда и везде — хозяин.
— А мне плевать на эти крюки! — Баландин снова показывает свои крупные белоснежные зубы. — Руки у меня и так хваткие.
Карпенти как завизжит:
— Отдай наши крюки!
Киселев отстраняет его руку, обращается к Горбачеву:
— А что ты присоветуешь, старшой? Можа с ними работать?
— Мешки рвать не позволю! Насчет крюков — ни-ни! — Горбачев грозит пальцем и, заложив руки за спину, идет к «Ахундову», подальше от греха: не любит он вмешиваться в споры.
— А вы как, ребята? — обращается Киселев к нам, пряча от Карпенти крюки за спину.
Все молчат.
— Да забрось их ты к чертям собачьим! — кричит Романтик.
— Стало быть — забросить? — Киселев привстает и, размахнувшись, забрасывает крюки далеко в море. Буль-буль! — раздается где-то вдали.
Карпенти, побледнев, беспомощно смотрит на Баландина, а тот, не меняя беспечного выражения на лице, говорит:
— А это вы здорово, ребята. С вами будет весело работать.
— Стало быть — скучать не придется! — Киселев берет свой палан.
Остальные тоже тянутся за паланами, закидывают их за плечо. Можно и домой идти, пожалуй, время.
Выйдя за ворота пристани, я иду рядом с Сааковым, Угрюмым стариком, говорю:
— Не могу я, отец, чем-либо тебе помочь?
— А чем тут поможешь? — не поднимая головы, отвечает он.
— Не мог бы я помирить тебя с дочерью?.. Ведь как-то нехорошо все это, а?
Он грустно улыбается, потирает обросший щетиной подбородок.
— Ничего, сынок, с этим примирением не получится. Она у меня фанатичка. И мать ее покойная такая была. — Подумав немного, он уже тверже говорит: — Нет, ничего не получится. — И прибавляет шаг.
Я отстаю, иду один.
Вскоре меня нагоняет Глухонемой старик, Иван Степанович. Оглядывается по сторонам, спрашивает:
— Никому ничего не сболтнул?
— Нет. Зачем же?
— А чего ж тогда как-то нехорошо на меня сегодня посмотрел Агапов?.. И Киселев чему-то все время улыбался… Вон и Сааков не дождался меня, ушел один…
— Это все тебе показалось, — говорю я ему. — А у Саакова — своего горя хватает. Слышал историю про его дочку?