Папа... А ведь в памяти не осталось почти ничего. Я вдруг поймал себя на ошеломляющей мысли: была жизнь, встречи с друзьями, книги, театр - в свободный вечер, если он вдруг выдавался, и вот - ни-че-го... Исчезли Фроловы - так, позвонили под Новый год, на Октябрьские; товарищи по работе, что непременно заглядывали на огонек, - перестали это делать. Может быть, все дело в Трифоновиче? Нет... Он уважаем, к нему хорошо относятся. Или Ульяна. Появилась всего один раз и по такому поводу, о котором лучше не вспоминать. Почему она не бывает у нас? Не приходит - хотя бы иногда? Она поступает так для нашей безопасности? Я понимаю это, но ведь если ЧК не добралась до нее в смертные годы - чего же бояться теперь?
Нет. Дело не в опасностях. Дело в другом. Когда был отец - он всех объединял, вокруг него всегда был целый хоровод и ведь независимо от того, что представлял папа самую жуткую систему: "Госужас"...
И вот - отца не стало. И все развалилось, будто никогда и не было. Это ведь несправедливо. Непонятно. Обидно.
...И я ловлю себя на мысли, что это - мама. Красивая, яркая даже женщина, на которую все смотрят, мечтают познакомиться. А те, что давно знакомы, - понимают: без отца мама, увы, ничто. Пустая бабёшка в крепдешиновом платье. Куколка. И все...
И мне горько от этих мыслей. И стыдно. Я не имею права копаться в душе собственной матери. Я не имею права судить ее. Но ведь сужу?
Отчим принес с работы "Анкету специального назначения на сотрудника НКВД" и торжественно выложил на стол. Первое, что бросилось в глаза: "По заполнении - совершенно секретно". Впечатляет...
До трех часов утра вывожу аккуратным почерком слова, составляющие "по заполнении" государственную тайну. Ко всем вопросам я готов, они понятны и отторжения не вызывают. Не служил в охранных структурах царского, Временного и Белых правительств, не сидел в тюрьме, и дело против меня пока еще никто не возбудил. У меня нет среди знакомых бывших офицеров и нэпманов, мои родственники - близкие и всякие другие (они тоже интересуют НКВД) - вполне порядочные люди и беспокоиться вроде бы не о чем. Но вот я натыкаюсь на следующее предложение: "Если с вами в одной квартире проживают лица, с которыми вы не состоите в родстве, - отметьте в анкете: пол, возраст, социальное происхождение и положение, степень или уровень вашего общения и кратко охарактеризуйте". И я понимаю: элегантно (с их точки зрения), ненавязчиво, но с меня требуют самый настоящий донос. Или другое: заранее зная всех, кто проживает в нашей квартире (ведь и папа покойный и отчим об этом наверняка упоминали в своих анкетах), потенциальный "работодатель" проверяет мою искренность перед "органами".
Утром задаю вопрос отчиму. Он долго молчит и смотрит на меня пустыми глазами.
- Да что же это такое! - вскидывается мама. - Что за мальчишество, Сергей?!
- Минуточку... - прерывает Трифонович. - Я что-то не понимаю... Ты поступаешь в Систему. Си-сте-му! Ты - в нее, а не она просится к тебе! Почувствовал разницу? Ну, так вот: на поле Системы есть свои правила игры. Ты ступил на поле - играй по правилам. Интеллигентские штучки у нас не проходят! Впрочем... У тебя еще есть время. Чувствуешь, что кишка тонка ступай на завод, в мастерскую, в институт - если тебя, конечно, примут. И не пудри никому мозги!
Он еще ни разу не разговаривал со мной так. Ни разу... Что ж, я понимаю: в чужой монастырь со своим уставом только дурак идет. Если же я сейчас начну доказывать безнравственность подобных вопросов - отчим рассмеется. Пустой разговор. Такие вопросы полезны и выгодны рабочему классу, если, конечно, товарищ Берия видел когда-нибудь хоть одного рабочего ближе чем метров на сто...
Плевать. Меня не остановят мерихлюндии. Чем больше понимаешь - тем скорее надобно окунуться в поток. Кто знает... Может быть, я стану... ну, не святым, конечно, а так... Закаленным. Ведь я давно уже выбрал принцип жизни: мятежный - он ищет бури. Он в бурях находит покой. Лермонтов ошибся. Именно в бурях и обитает самый великий покой. Ибо он - следствие бури.
После уроков иду на Екатерининский, к Николе Морскому. Я никогда здесь прежде не был, не случилось как-то. Сам не знаю - почему. Прекрасный город, я тебя не знаю... Долго стою на набережной, у парапета. Колокольня взлетает высоко-высоко, и вечерний звон плывет над водой долго-долго. Неужели храм еще работает? Ведь закрывали все подряд...
Слышу шаги за спиной:
- Сережа...
Это Таня. Милая маленькая девочка. Впрочем, уже в прошлую встречу я поймал себя на странной мысли: уже не девочка...
- О, Таня... - Я даже взволнован немного. - Ты как меня нашла?
- Иду за тобой от самой школы. У тебя такое задумчивое лицо. Я не хотела мешать.
- Что-нибудь... случилось?
- Нет. Просто... Лены больше нет. Мои одноклассники... Им со мною скучно (скажи на милость... какой такт: не мне с ними, а им со мной. Замечательная девочка).
И вдруг нечто невозможное:
- Я знаю, как ты относился к Лене. И она - к тебе. Ты переживаешь. Не можешь забыть. Я все понимаю, Сережа... Я ведь не Лена.
Как будто в романе, написанном до революции. У нас, современных, подобных чувств нет.
- Хочешь, пойдем на Офицерскую, к Блоку? - поднимает глаза.
- Ты любишь... стихи Блока? - вырывается у меня.
- Теперь - да. Очень. Я люблю гулять. В прошлом году я забрела на Пряжку, там, в подворотне, стояли студенты и читали стихи. Я остановилась, они читали по очереди и завывали, будто ветер в трубе. Я ничего не поняла. Но потом один сказал тихо: "Он умер, потому что кроме немой борьбы не осталось ничего..." А другой показал портрет. Такое лицо... Теперь таких нет. Ну... - улыбнулась. - У меня книга с его стихами. Вначале было трудно, я ничего не понимала. Но я... вчиталась. Послушай: "Сдайся мечте невозможной, Сбудется, что суждено. Сердцу закон непреложный - Радость Страданье одно!"
Я смотрю на нее:
- Таня... Это ведь только кажется, что тебе четырнадцать. А на самом деле...
- Ты прав... - кивает. - Я и сама так думаю.
Мистика, таинство...
Мы бродим вокруг блоковского дома, Таня показывает балконы с ажурными решетками, трехэтажный домик наискосок.
- Здесь он стоял. Это он видел. Когда я читаю его стихи - я понимаю: он был одинок. И мы теперь. Мы тоже одиноки. Разве нет?
Милая девочка, спи, не тревожься, ты завтра другое увидишь во сне. Это Блок. Эти слова звучат во мне, и звук нарастает, нарастает. Может быть, оттого, что я боюсь потерять ее?
- Таня... Мы сходим с ума. Мы погружаемся в сны. Зачем? Эта жизнь, наверное, не такая, какую мы хотели бы, но ведь не мы ее выбрали?
Молчит. Мне жаль ее, так жаль...
- Я знаю... - говорит вдруг и смотрит, смотрит. - Зачем тебе продолжение Лены? Лена ушла, и все кончилось. Прощай...
Долго-долго вижу ее легкую фигурку над зеленой водой, она медленно уходит, нет - плывет, будто завиваясь в туман, исчезая. Да было ли это все?
И я понимаю: детство, прошлое - все ушло без возврата. Впереди жизнь. Какова-то она станет... Поди - сотрет в порошок, и пройдет ветерок и - ничего...
Ночью, привычно, антисоветчина и контрреволюция. С усмешечкой убеждаю себя, что погружение в контру - это всего лишь профилактика. Чтобы помнить: враг - не дремлет. Но с первых же строчек забываю обо всем...
"Званцев проснулся, когда Евлампий уже ушел. Подумал: старик славный такой... Кто знает, может быть, и удастся ему.
Позавтракал - как всегда бутерброды лежали на тарелке и кофе был горячим. В записке стояло: "У меня есть твердое намерение данную стадию Общего дела завершить. Все беру на себя. Отдыхайте. Ключ оставьте на подоконнике справа, никто не возьмет, трижды проверено". Подписи не было, Евлампий бдел.
...А день сиял и радовался, и казалось Званцеву, что утро его встречает и прохладой и улыбкой. Славная песенка. Хороший композитор. Хотя во время оно мало кто радовался пенью гудка. Черт их знает... Может быть, теперь, совсем не так, как во первых строках известного романа Пешкова: "...в дымном масляном воздухе, дрожал и ревел фабричный гудок..." (дальше не помнил точно, что-то там было о выбегающих из домов испуганных тараканах). Прочитал по случаю, когда-то, еще в военном училище. Полузапрещенная литература... Но почему, почему по каждому поводу и безо всякого встревоженная мысль все время возвращает в прошлое? Вот и сейчас низенькие домики, каменистая дорожка, мятые, усталые, встревоженные лица, то и дело возникающие (о, конечно, среди них и улыбчивые встречались, радостные), напоминали: т о г д а иначе было. Во многом трудно, плохо даже, но - и н а ч е. "Завинтил их всех НКВД в тугой узел, загнул в бараний рог. Малограмотная сволочь властвует в России, и гибнет, гибнет народ русский..." - подумал горько. И шел по траве парка (некогда шереметевского), по дорожкам ступал, и вспоминалась черноволосая женщина с гладкой прической, в полосатом черно-красном, траурном халате, в чепце актриса, жена владельца усадьбы. И художник с мольбертом перед нею кистями по полотну вжик, вжик - и остался навеки портрет, запечатленное мгновенье. А души отлетели... "Неужели усилия наши, - думал, - создадут условия, трамплин, повод хотя бы - для возвращения на круги своя? Ох, вряд ли... Но тогда - зачем? Зачем эти семь тел? И другие, новые, - они ведь наверняка будут?"