1947 г.
Ференц Надь
(впоследствии тоже расстрелянный и тоже как враг народа.)
40Уже почти полгода, как прах моей мамы покоится в нашем семейном склепе на Новодевичьем кладбище.
А на поминках после возвращения из крематория, когда родные и близкие сидели за столом и каждый что-нибудь о маме говорил, я тоже поднял руку и встал.
И я сказал:
– Я всегда был в нашей семье белой вороной и приносил своей маме одни неприятности. И если бы я не был воспитан атеистами, то я бы сейчас обратился к Богу. И я бы сказал ему: Господи, отпусти мне этот мой грех.
И грехи моей мамы.
Триптих
1
С портфелем и в шляпе папа командует пыхтящими со ступеньки на ступеньку грузчиками. На плече у каждого лямка, и, окорачиваемый на поворотах, перепоясанный, мотается шкаф.
– Робятки, осторожней… – обещающе подмигивает папа, – за мной магарыч…
На четвертом этаже протиснули в дверь и возле перил, настойчиво нахмурившись, грузчики напоминают:
– Хозяин! А где же магарыч?..
– Давай-давай, робятки… – подталкивает их папа обратно к ступенькам, – все, робятки, все! Бог, робятки, подаст…
2
Мама осталась в гробу, а мы с папой вышли на улицу. Встречать катафалк.
Папа хотел вернуться и закрыть на второй ключ. Но потом передумал.
– Попробуют сунуться, – объяснил свое решение папа. – Откроют – а на столе мама.
3
Наперекор примете (затянет вместе с гробом в могилу) мне выпало подставить плечо… Папин лоб холодный и каменный.
«– Не бейте, не бейте моего папочку…» – заплакал у Федора Михайловича маленький Илюша («Братья Карамазовы»).
А мне так никогда и не заплакать.
Что остается
Дома ждет папа
Створки двери раздвинулись, и, потоптавшись возле входа на эскалатор, я добрался, наконец, до ступенек. Как будто Олечке еще только три года и, возвращаясь домой, я еду за ней в детский сад. Выйду сейчас из метро и втиснусь в сто восьмой или в семнадцатый. Потом выскочу и заверну в сквер. Олечка уже одета и, пока не придут родители, лепит вместе со всеми снежную бабу.
Я к Олечке подкрадусь и дотронусь до нее с одной стороны, а сам от нее спрячусь в другую. Олечка обернется – и никого нет. Потом увидит меня и заулыбается. А потом я возьму Олечку за руку, и мы с ней пойдем.
Руки у Олечки всегда такие теплышки, в любой мороз. Бывало, еще удивишься:
– А где же твои варежки? – И Олечка меня в ответ пристыдит:
– Да ты что, забыл? – Оказывается, они у нее на тесемке, где-нибудь обычно застрянут в рукаве.
Олечка мне сообщит:
– А за Ирочкой Селиверстовой сегодня пришел другой папа. Ирочка говорит, что летом они поедут на море.
Я даже не пойму:
– Что, что? Как так другой?..
И Олечка засмеется:
– А так… Папк, а мы пойдем сегодня в кафе? Ведь ты же обещал.
Я остановлюсь:
– Ну, раз обещал, значит, гуляем… только бабушке… – и приставлю к губам палец.
А потом, когда станем подниматься по ступенькам, Олечка вдруг опять засмеется:
– Чик-трак! Замри… Ты пропал.
Я застыну, а Олечка сначала меня окинет таким критическим взглядом и, оставшись довольной, наконец, разрешит:
– Все. Отомри. Ты снова появился.
Себе я закажу чего-нибудь покрепче, а Олечке – фруктовой воды и пирожное. А когда за соседний столик принесут сосиски и Олечка начнет меня теребить, я опять подзову официантку, и официантка, посмотрев на Олечку, улыбнется и принесет нам сосиски тоже.
Ступеньки эскалатора выпрямились, и, вместо того чтобы выйти на Крымской площади, я перешел на радиальную линию и поехал дальше. Для меня теперь Крымская площадь чужая.
За два месяца до развода (твое заявление уже лежало в суде) мы решили отпраздновать день нашей первой ночи. Купили вина. Олечке исполнилось пять лет, и ее отвезли на дачу в Монихино, а теща куда-то ушла. И вдруг приперлась новая Сережина знакомая, мастер спорта по плаванью. (Сережа был еще зеленый студент, но со своим «Желтым цыпленком» уже транслировался в «Юности», и когда приходили письма от слушательниц, то вместе с адресами – от Калининграда до Владивостока – и фотокарточками складывал их в шкатулку, а теща надевала очки и с гордостью любовалась.) Сидит и как будто не понимает. Все рассказывала про Сашу Рагулина, какой он хороший товарищ. И я ей намекнул, что кто-то из нас здесь лишний, но ты мне тогда уточнила, что как раз лишний я: я теперь здесь никто. И тогда я разбил наш любимый сервиз с розовыми цветами, помнишь, нам его подарили на свадьбу, сначала повалил комод, а потом стал топтать чашки. (На суде мы ждали своей очереди на одной скамейке, и перед нами на другой сидела еще одна пара. Сначала разбирали их, и все их уговаривали не разводиться, хотя в ее заявлении было написано, что муж уже несколько лет сожительствует с другой женщиной и, будучи в нетрезвом состоянии, занимается рукоприкладством, и когда ей дали слово, то она, злобно потупившись, ничего не смогла добавить. А когда дали слово тебе, ты сказала, что хотя мы друг друга и любим, но у нас идеологические расхождения. Я думал, нас тоже начнут упрашивать, но судья только ядовито прищурилась, точно ее оскорбили, и, брызгая слюной, присудила платить сто пятьдесят рублей: мне, как ответчику, сто, а тебе, как потерпевшей, в два раза меньше.) А когда Олечка была еще в Москве, то мы с Сережей подрались. Мне уже приготовили вещи, и я сказал: хорошо, я уйду, но только вместе с дочерью; и тогда теща нарисовалась в дверях (как будто она вахтер, а я хочу вынести секретный документ) и приготовилась стоять насмерть, а Сереже нужно было со мной что-то делать, и мы с ним вошли в ближний бой, и Олечка, выглядывая из задней комнаты, болела за меня. Сережа попытался сделать мне хук, но я увернулся, и он себе вывихнул палец. О шкаф. А вечером как раз выступление, на кондитерской фабрике. Теща болела за сына и решила позвонить в милицию, и Сереже пришлось наложить примочку, а меня посадить в коляску.
А теперь Олечка уже давно переехала, и у Сережи у самого сын. Александр Сергеевич. Теперь Сережиного «Трубача» разучивают на уроках пения, а самого Сережу показывают по телевизору.
Я посмотрелся в стекло и, оторвавшись от поручней, передвинул над челкой шляпу. (Такая широкополая и с загнутыми вверх полями. Я купил ее на вокзале в Красноярске. Шляпа стоит рублей семь, а мне ее продали за трояк. В этой шляпе у меня «не все дома»; так считают родные.) Книжку я пока положил на сиденье. Ты мне как-то сказала, что любимый Олечкин предмет – литература, и я везу ей в подарок «Уленшпигеля».
Я все никак не могу привыкнуть, что ты уже давно вышла замуж. А раньше все никак не мог привыкнуть, что мы уже давно развелись. Закрою глаза и думаю, что мне еще только двадцать четыре. Или двадцать пять. А мне уже тридцать шесть.
Я еще раз посмотрелся в стекло и, поправив на боку фотоаппарат, раздвинул под пиджаком подтяжки. Помнишь, ты как-то их увидела и чуть не упала. Мы еще с тобой ходили в шашлычную. Так, посидели. А потом разъехались. Я вернулся тогда с Саян. (А сейчас мы только разговариваем по телефону. Да и то все реже и реже. И потом на расстоянии толком и не поговоришь: одно молчание.) Сначала ты была такая веселая. В особенности когда заметила подтяжки. А когда уже уходить, то вдруг сделалась грустная. Только что хохотала, а теперь смотришь, а у самой в глазах слезы.
Конечно, можно было бы купить и цветы, но я этого делать не стал. Покупка цветов – это плохая примета. Во всяком случае, для меня.
Когда Олечка училась еще во втором классе, я купил ей цветок у цыганки. (Цыганка все удивлялась – ну, кто же покупает всего один! А я люблю, когда цветок один. И совсем не из экономии. Просто, когда цветок один, то как-то за него тревожнее.) Я тогда на несколько дней приехал из Магадана. Прихожу, а Олечкин второй «а» все еще на занятиях. Вот я с этим цветком и простоял часа полтора в вестибюле.
Помню, кругом возня, галдеж: все снуют, куда-то бегут, дерутся. Какой-то сумасшедший дом. И дерутся не просто, а прямо портфелем и прямо по голове. Я даже сначала испугался. Ну, думаю, все: сейчас вызовут «Скорую помощь». Но ничего подобного: тот, которого стукнули портфелем по голове, почему-то запрыгал, а потом тому, кто его стукнул, тоже к-а-а-к даст! И тоже прямо по голове. И оба, как ни в чем не бывало, побежали в гардероб одеваться.
И вдруг вижу: Олечка. Я к ней с цветком, а Олечка на меня так осуждающе посмотрела и говорит: «Меня дома ждет папа». И убежала. А когда я шел обратно, то все оглядывалась и что-то, смеясь, говорила подружкам, и подружки ей в ответ тоже на меня оборачивались и смеялись; сначала я все шел за ними, но потом все-таки отстал. (А ведь всего лишь годом раньше, когда я вернулся с Чукотки и сидел возле Олечкиной кровати – у Олечки тогда была ангина – она еще все не хотела отпускать мою руку. Но потом все-таки пришлось отпустить: с кухни возвратилась бабушка, и надо было уже сматывать удочки.) А цветок я все продолжал сжимать в кулаке и так с ним и дошел до самого метро.