Теща тогда сказала, что если вы мне с Олечкой дороги, то я вас должен оставить в покое. Ехать в такую даль да еще с таким человеком, как я, – просто безумие. Мало мне одной ее дочери, так теперь еще подавай погубить и внучку!
Девочке нужен отец, а не «перекати-поле». Пора уже становиться мужчиной.
И потом, ну что это за северянин, который считает копейки и даже не способен за один присест долететь до Москвы.
А мне, и правда, иной раз приходится добираться на перекладных: сначала до базы на вездеходе, потом на вертолете до поселка, дальше на самолете до Магадана, от Магадана до Находки на пароходе и от Находки в общем вагоне на поезде; однажды хватило только до Ярославля и от Ярославля до Александрова пришлось трястись «зайцем» на «кукушке», а уж от Александрова – на электричке до Ярославского вокзала.
Олечкина школа от метро совсем близко: перейти дорогу и повернуть. Так. Значит, седьмой класс. Но какая же все-таки буква? Раньше была «а», но теперь Олечку, кажется, перевели.
Я хотел спросить у кого-нибудь из взрослых. Но потом передумал: не стоит. Вылупят на мою шляпу глаза, а толком ничего и не скажут. Со взрослыми лучше не связываться.
А вдруг Олечкина фамилия больше не Михайлова? Неужели Жаботинская? Ольга Жаботинская. Ольга Анатольевна… А значит, уже и не Анатольевна, а как там – Евгеньевна. Ольга Евгеньевна Жаботинская…
Я увидел мальчишку. Мальчишка держал в руке ракетку от настольного тенниса.
Я к нему подошел и спросил:
– Слушай, мальчик, ты из какого класса? (Такой здоровенный и чуть ли уже не усы.)
Мальчишка посмотрел на мою шляпу и нахмурился:
– Из пятого «б», а вам кого?
Я посмотрел на мальчишку и задумался. Ничего себе – из пятого?! А я думал, уже из восьмого. Пока я открывал рот для следующего вопроса, мальчишка успел убежать.
Так все-таки Анатольевна или Евгеньевна? Я порылся во внутреннем кармане и вытащил оттуда конверт.
Сначала я все это порвал и решил тебе вообще больше никогда не писать. Но потом почему-то собрал и склеил и все читал, читал, читал… Так и читаю до сих пор. Теперь эти склеенные куски всегда у меня на груди. Вроде каменного компресса.
«Толя! Ответь мне, пожалуйста, на это письмо сразу. А то я не знаю, в Магадане ты или нет?
Суть в том, как ты уже догадываешься, что Олечка растет с каждым днем. Появляются и проявляются всякие противоречия.
Например, что все знают, что ее отец – Жаботинский Евгений Евгеньевич, а отчество у нее – Анатольевна.
По этому поводу мы ходили уже в РОНО в отдел усыновления, и нам там сказали, что для оформления необходимо либо твое письменное согласие, либо нужно решение суда о лишении тебя родительских прав.
Я понимаю, что тебе это больно и неприятно написать письменное согласие. Но пойми – то, что теперь между нами, на самом деле свершилось уже бесповоротно. А то, о чем я тебя прошу, – простая формальность.
Я думаю, что другой путь (т. е. суд с лишением тебя родительских прав) будет для тебя гораздо неприятней. И вообще для всех нас.
Дело в том, что после такого суда, даже независимо от моего желания, с тебя будут вычитать алименты до исполнения Оле восемнадцати лет. А если я отказываюсь, то деньги будут перечислять в госбюджет.
Но главное, если ты еще Олечку любишь, то пожалей ее, она без слез вообще на эту тему разговаривать не может, а тем более быть на суде, да еще что-то говорить. (Ей непонятно, что надо кому-то доказывать, что папа – это ее папа.)
Если ты согласен, то надо составить бумагу, которую заверят нотариально, что это написал ты.
А смысл такой: Я – такой-то согласен, чтобы мою дочь – Михайлову Олю (1962 г. рожд.) усыновил Жаботинский Евгений Евгеньевич (1933 г. рожд.).
Когда будешь посылать этот документ, то обязательно заказным письмом, чтобы не пропало. И еще мне нужно знать, какой у тебя в Магадане адрес (не «до востребования», а точный). Это на случай твоего отказа в согласии.
Толька, я написала тебе от всей души. Просто невозможно передать все мои ощущения по этому поводу. Боюсь, что ты станешь издеваться над каждым моим словом и что, пожалуй, еще вставишь это письмо в свои рассказы. Зачем? Не надо. Я уже и так сильно поседела.
Но все-таки остаюсь прежней оптимисткой и верующей в хорошее и светлое.
17.10.73 Мила».А дальше – на другой стороне – стихи моего друга, которые я тебе прислал с метеостанции под Омсукчаном.
Стоит кругом затишье,
Студеный ветер стих.
Лишь изредка задышит
С равнины белый стих,
Словно спеша поведать
Замерзшим языком,
Что все поля под снегом,
Все реки подо льдом [1] .
И твоя приписка – «Подействовало на меня очень».
Ответ я написал такой:
«В связи с тем, что я материально ограниченный, а товарищ Жаботинский – лауреат Государственной премии, прошу товарища Жаботинского усыновить мою дочь».
Решил тебя остудить. Чтобы пришла в себя. Охладить твой пыл. Не отдавать же такое заявление в этот самый отдел! Думал, – прочтешь – и тоже разорвешь. Как я. А потом тоже склеишь. На память.
Сначала я хотел послать просто так, но тогда все будет понарошку. Подумают, сдрейфил.
Тогда я взял и заверил. Потом, конечно, спохватился, даже ходил на почтамте к начальнику. Но было уже поздно: письмо ушло.
Меня, правда, нотариус предупредил: «Смотрите, вы еще плохо знаете женщин. Она может все принять за чистую монету».
…Я засунул конверт обратно в карман и увидел двух девчонок, примерно таких же, как мальчишка, ну, может, чуть постарше, класса так из шестого (а вдруг из девятого?). Девчонки были в передниках и с такими круглыми футлярами, в каких студенты носят чертежи.
Я у них спросил:
– Девочки, вы не из седьмого класса?
И снова попал впросак. Я даже сначала испугался (а вдруг из четвертого?). А они на меня посмотрели чуть ли не сверху вниз и так снисходительно заулыбались:
– Что вы?! Мы уже из десятого!
Но вот, наконец, угадал: кажется, семиклассники. И Олечку знают.
– Как вы сказали? – спрашивают. – Михайлова? Конечно, знаем. Из седьмого «в». У них дополнительный урок.
Ну, слава Богу. Все-таки Михайлова. А значит, и Анатольевна. (А вдруг уже, и правда, Евгеньевна… Ольга Евгеньевна… Михайлова… Даже не поворачивается язык. Уж лучше тогда Жаботинская.)
Интересно, а что Олечка будет писать в анкетах? Ну, потом, когда вырастет.
Олечка напишет: отец – Михайлов Анатолий Григорьевич. Потом Олечка задумается: а кто же он такой, этот отец? И, так и не найдя ответа, поставит на своем отце крест.
Но начальника отдела кадров на мякине не проведешь, и он заставит Олечку анкету переписать.
Олечка тогда подумает и напишет: отец – Жаботинский Евгений Евгеньевич. Ну и дальше все как положено.
Но начальник отдела кадров снова вернет Олечке анкету обратно и снова заставит переписать. Начальник отдела кадров скажет:
– Ну, как же так – Михайлова – и вдруг Жаботинский? Так не положено.
И тогда Олечка в последний раз задумается и напишет уже окончательно: отец – Михайлов Евгений Евгеньевич. И тогда все, в том числе и начальник отдела кадров, останутся Олечкиной анкетой довольны.
И тут я вдруг Олечку увидел: она вышла вместе с двумя другими девочками; девочки были помельче, и по сравнению с ними Олечка мне показалась какой-то неожиданно крупной.
Я совсем позабыл про шляпу, и она у меня чуть было не улетела. Но я все-таки успел ее подхватить и, нахлобучив поглубже, не совсем уверенно пошел наперерез. Через несколько шагов я остановился и крикнул: «Олечка!» – И девочки вместе с Олечкой остановились тоже. Сначала Олечка, а потом и они. Но только девочки все еще по инерции продолжали что-то Олечке говорить, а Олечка уже повернулась ко мне.
Неужели опять засмеются? Как тогда. Или просто пройдут, и все. А я буду за ними идти и все повторять: «Олечка… Олечка…»
Но никто даже и не думал смеяться. Вместо того чтобы засмеяться, Олечка пришла мне на помощь: не то чтобы резко, но вовсе не суетясь и все равно как-то робко (но не боязливо, это бы я почувствовал), она от девочек отделилась и, спокойно им кивнув (девочки уже замолчали и тоже повернулись ко мне), как бы дала им понять, что дальше они могут идти одни.
И через мгновение девочки остались уже где-то в стороне, а мы молча шли с Олечкой рядом: я – все придерживая шляпу (в другой руке «Уленшпигель»), и она – такими для меня незнакомыми плавными и не по-детски мягкими шагами (неужели это моя дочь?). Глаза у Олечки были опущены, но не совсем, и мне было хорошо видно, что самым краем они все-таки обращены в мою сторону. Черты лица, по сравнению с фотографиями у меня на стене, стали крупнее и в то же время точенее, но как бы жестче.
Впереди уже замаячил дом, а мы все еще продолжали молчать. (Ведь если даже идти пешком с Колымы, то все равно слов не хватит. А тут всего квартал.) Еще немного, и так вот, молча, и дойдем и так и не заговорим.