А когда из Серебряного Бора, то попробовать сдунуть ветром – и, оставив мохнатые купоны репейника (линяя пыльцой, ковер из шоколадного в разводах превращается в розоватый с колючками) – уже вспорхнули…
Как будто десант одуванчиков. Но только живых.
10
Нажав на калитку, ты скрываешься в зелени малинника; опасливо озираясь, я семеню вслед за тобой на расписанный резными петушками фасад.
– Погоди, – шепчу я, – что-то не лает… – и замедляю шаг. Собака выскакивает на тропинку и опрометью несется нам навстречу.
Я боязливо останавливаюсь, а ты как ни в чем не бывало подходишь к ступенькам и насмешливо оборачиваешься.
Собака пригибает голову и, потягивая вокруг тебя носом, виляет в знак признательности хвостом. Потом настороженно рычит и, как бы вспомнив что-то очень важное, словно спохватившись, бросается на меня.
Я затравленно цепенею, а собака, то отбегая, а то все сужая круги, чуть ли не задыхается в остервенелом лае.
11
Слышу, кто-то плачет: тоненько-тоненько, далеко-далеко… Просыпаюсь. Сквозь морозное окошко меня разглядывает луна. Воет собака.
Доченька, если услышишь когда-нибудь воющую собаку – не верь. Это не собака.
Это – твой папа.
12
Облака продолжали плыть все в том же направлении, за сопку, а из низины все так же тянуло холодом.
Какая-то пичуга, наверно, удивляясь моему присутствию, описала возле меня круг и, набрав высоту и как бы зависнув надо мной в воздухе, вдруг улетела. И это был совсем не воробышек. Воробышек – он ведь серый, а у этой – такая желтая грудка.
То ли дело ворона – ворону я бы узнал даже с закрытыми глазами; конечно, если бы она закаркала. А когда ворона не каркает, то ее можно спутать с грачом. Ведь, наверно, не зря Саврасов назвал свою картину «Грачи прилетели». А так бы навряд ли кто догадался, что это у него не вороны, а грачи.
А может, снегирь? Но тоже навряд ли. Снегиря я видел только на витрине. Да еще вдобавок в клетке. И потом ведь не станут же его ловить так далеко от Арбата. Ну, тогда, значит, ласточка. Хотя тоже нет. Ласточки летают между домами. А здесь между кустами – кочки.
Когда заходит разговор о ласточке, то мне сразу же представляется Покровский бульвар, и я, еще школьник, ближе к вечеру возвращаюсь с портфелем домой (что-нибудь середина мая, и я учусь во вторую смену), и сейчас вот-вот и закрапает; в какой-то тревожной истоме где-то, уже совсем рядом, погромыхивает, а ласточки, как оголтелые, все носятся и пикируют на протянутые вдоль домов провода.
А может, и не ласточки. Но какая разница? Ну, пускай стрижи… И вот уже капнула первая капля, и сразу же запахло пылью, и как-то все зловеще притихло… и вдруг, как будто проснувшись, зашелестела, забормотала листва… И тут ведь совсем неважно, осина это или тополь.
Я спустился к воде, и теперь уже облака оказались внизу; запутавшись в водорослях, они медленно наплывали на покрытые мхом островки, из-за которых, завихряясь, все выскакивали и выскакивали струи; обгоняя облака, струи соединялись в рукава и, словно продолжая спокойную беседу, свободно бежали дальше; встречаясь с камнями, они как бы вскрикивали и, переходя на более высокую ноту, белея и искрясь, дробились между валунами.
Раньше я никогда не подозревал, что если слушать ручей совсем близко, то можно услышать столько разных звуков. Все зависит от глубины. Но теперь я уже знаю, что ручей, если в него как следует вслушаться, это все равно что оркестр, а каждый в нем камушек – все равно что струна или клавиша. И совсем напрасно когда-то меня заставляли играть через силу гаммы. Я пришел сюда сам, и сейчас до моей музыкальной школы подать рукой. А то, что я здесь услышал и открываю, – моя родная речь. Теперь это мой ключ.
Присев на корточки, я опускаю в воду ладони и, зачерпнув пригоршню, обжигаюсь. Ключ мне пока еще не по зубам. Слишком холодный.
Лениво шевелясь в облаках, водоросли на мгновение затуманиваются. Я смотрю на свое отражение. Среди облаков и водорослей я колеблюсь, подернутый рябью.
13
Через приоткрытый полог угадываются плывущие клочья. В городе, когда туман, то его все равно что нет. Просто серое окно. А здесь – как будто заглядывает.
Я сворачиваю спальный мешок и стягиваю его в дорогу. Рассыпавшись по брезенту, мне вдогонку скатываются капли.
…Туман уже отодвинулся в глубину распадка и теперь несколькими ярусами, обнажая породы и вгоняя в краску утро, клубится все выше и выше.
Еще немного – и вспыхнут белесые вершины, пока еще чуть фиолетовые.
14
Подступая к самой трассе, как-то неумолимо надвинулся склон; напротив в голубых заплатах неба желтеет тайга; сквозь ветви – краснеющей паутиной, подрагивая, проглядывает солнце; еще не успевший замерзнуть ручей задумчивой скороговоркой, точно подбирая в распадке музыку, настаивает внизу на своем, а вдалеке, чередуясь с облаками, громоздятся похожие на спины животных уходящими хребтами сопки, такие же, если подойти вплотную, угрюмые, как и та, что притаилась рядом.
И ручей все твердит себе как ни в чем не бывало среди камней; скоро, правда, уже перемерзнет, но потом ведь все равно оттает и снова примется за свое; и так будет всегда.
15
Раньше все мечтал: вот открою когда-нибудь глаза – и вместо комода – листва, а вместо паркета – трава. А теперь я хочу услышать, как жужжит и бьется о стекло муха.
Но здесь только одни комары. А если и ополчаются мухи, то белые.
Когда я вышел на трассу, то все вокруг было совсем не таким: на почти обнаженных кустах одиноко ржавели скрюченные листья, редкие пучки травы все еще желтели среди полиняло-коричневых коряг.
Но вот, покамест шел, – задумался, – и, оказывается, снег; потом вдруг опять очнулся – и уже сугробы.
И так бы вот всегда идти и слушать и, подбирая молчание, слышать, как падает снег.
16
Квартира спит, и только одна ты на кухне скрипишь по бумаге пером. Ты выводишь мне письмо – редкий сорт растения – свои мягкие округлые буквы. А если приглядеться, – то холмы и овраги.
Когда тащишься к себе на поезде, томишься в самолете, дрожишь в вертолете и, наконец, трясешься по льду залива на вездеходе, они просвечивают сквозь метельное марево через морозные узоры на стекле.
И уходящим в туман распадком – твой тающий лепет « До свидания, струнка моя. Ветер …» – ты старательно заклеиваешь конверт и со слипающимися глазами погружаешься в пустоту постели.
Все струны давно уже приструнены и молчат. А ветер, мало того что совсем не тот, все гуляет, все безобразничает на пустыре.
Пустырь до горизонта зарос бурьяном… И за горизонтом – тоже бурьян.
17
Тебе кажется, что ветер несет добро. Сам такой порывистый, мужественный. Но главное – сильный и добрый. Больше всего ты ценишь в мужчине доброту. И силу.
Когда-то я читал твои дневники. Я бы их назвал ночниками. Дневник женщины – это дневник ночной бабочки.
18
Ветер действительно несет добро: дырявый котелок, который, сколько ни кипятись, все равно не варит, унылый рваный ботинок, правда, его еще можно починить, но, если даже и починишь, то где же найти ему пару; пластмассовую куклу с перекрученной задом наперед головой, которую можно развернуть в любую сторону и ничего не изменится.
Тебе страшно, что кукла очень одинока и у нее совсем нет друзей, за исключением точно таких же, как и она сама, с разворачивающейся в любую сторону головой; ну разве это друзья!
А мне страшно, что она всего-навсего кукла. Но если об этом не думать, то даже совсем не страшно: какая разница – подбит ли у куклы глаз или покорябано плечо? А если все-таки думать, то страшно вдвойне.
19
На Чукотке не бывает мусорных ящиков, и зимой очень удобно: куда ни плюнь – обязательно попадешь в помойку.
Осторожно, чтобы не сорвало дверь, из барака приоткрывается щель, и протянутая с отбросом рука, воровато дрогнув, поспешно разжимает пальцы.
Отирающийся возле крыльца ветер нетерпеливо подхватывает добычу и, укрыв, словно драгоценность, пологом ночи, торопливо разносит по окрестности. Как будто семена. И на эти семена черноземом забвения ложится белый снег.
Зимой поселок сверкает белизной, а весной, которая в этих краях иногда совпадает и с летом, и с осенью, талый снег, обозначившись свежими всходами, набухшими после зимней спячки, обнажается огромной сточной канавой, и местные жители, передвигаясь на самодельных плотах и лодках, называют свой поселок заполярной Венецией.
20
Я видел эту картину своими глазами – панораму неизвестного художника, выполненную не на полотне, а на центральной улице поселка в оправе из деревянной трухи с редкими вкраплинами самого дешевого камня; чаще всего эти предметы покачиваются на одном месте, но иногда, в зависимости от направления ветра, все-таки перемещаются, правда, как-то урывками: свободное течение в этом водоеме отсутствует.