У камина — Шумахер, ноги которого прикрыты меховым одеялом, за столом, разбирая бумаги — архивариус Стефангаген. Слышна музыка.
Стефангаген. Господин адъюнкт Тауберт, будучи жестоко влюблен в жену свою, играет отменно, из чего следует…
Шумахер. А ты меня зятем моим не забавляй, Стефангаген. Зови-ка сюда Петера Алексеева!
Стефангаген. Он еще не пришел, господин советник.
Шумахер. Ну, кто там еще из студентов?
Стефангаген. Ермола Шелех!
Входит Ермола Шелех.
(Стефангаген быстро спрашивает его, заглядывая в бумаги.) Ермола Шелех? Какой провинции? Что у тебя тут написано: с реки Двины? Из свободных крестьян? Церковь исправно посещаешь? Исповедовался? Причащался?
Шелех не успевает и рта раскрыть, как следует другой вопрос.
Почему пошел в Академию и какие в ней успехи имеешь?
Шелех. Пошел потому, что имел пример Ломоносова; успехи имею изрядные.
Шумахер. Совсем не изрядные. Предпочитаешь практику теории.
Шелех. Понеже, господин советник, вижу теорию у преподавателей своих слабой, — к Ломоносову в ученики прошусь потому, что он теорию с практикой хорошо соединяет.
Шумахер. А еще какая причина, что к Ломоносову и росишься?
Шелех. А еще причина та, господин советник, что слышал я, будто Ломоносов сильно захворал и в хворости своей оказал так: «Если и приблизится день, в который я не буду уже господином моей жизни, то в день тот без досады скажу, что я зерна знаний своих для других посеял».
Шумахер. Да ты дерзкий, братец! Отец ради тебя на последние деньги из крестьян в купцы переписался, чтоб быть тебе в Академии, а ты?
Шелех. Ради благодарности к отцам нашим и прощусь, господин советник, к Ломоносову!
Шумахер. Кто там еще?
Стефангаген. Анкудин Баташ.
Шумахер. А, татарин! Зови. (Шелеху.) А ты иди, братец.
Шелех уходит. Входит Баташ. Встретившись с Шелехом, он подталкивает его и что-то шепчет на ухо. Шелех улыбается.
Чему смеешься, татарин?
Баташ. Рассказ смешной читал, ха-ха! Один славный питух никогда воды не пил. А перед смертью попросил большой стакан ее, говоря, что теперь должно проститься со своими врагами. Ха-ха!
Стефангаген. Почему в ученики Ломоносова просишься?
Баташ. Книжки трудные заставляют читать, ничего понять нельзя. Домой пойти нельзя. «Твои родные, говорят, идолопоклонники, и оттого черт имеет большой случай обольщать и вводить во всякие беззакония!» Мой родной — хороший человек, ему беззакония не надо! Я у хороший человек учиться хочу. Мне здесь говорят — «ходи в православной вера!» Зачем мне православной вера, мне и своя много!
Шумахер. Петера Алексеева знаешь?
Баташ. Петер Алексеев? Не слышал.
Шумахер. Бывал он у калужских бунтовщиков?
Баташ. А разве в нашем государстве бунтовщика есть?
Шумахер. Хитер ты, братец! Продолжай, Стефангаген.
Стефангаген. Имел ли ты беседу с Ломоносовым и, ежели имел, то какую и о чем? Он ли тебе советовал не переходить в православную веру?
Баташ. О Ломоносове имел слухи. Был у него в Академии, на лекции по физике. Беседы не имел.
Стефангаген. Что студенты говорят о сем Ломоносове? Не говорят ли, что он в бога не верует? И почему так говорят? Чему ты смеешься?
Баташ. Рассказ один вспомнил. Одна госпожа, беспокойная в своем болтании, спрашивает лекаря: «Отчего у меня зубы падают?» А он ей на то: «Оттого, сударыня, что ты их часто своим языком зря колотить изволишь!»
Шумахер. Пошел вон, дурак!
Баташ уходит.
Стефангаген. Григория Уктусского позвать!
Шумахер. Не Уктусского, а Петера Алексеева.
Стефангаген. Петера Алексеева все еще нет, господин советник.
Входит Гриша Уктусский.
Григорий Уктусский ты есть? С Урала? Сын чиновника? Почему ты просишься к Ломоносову?
Уктусский. Где сердце лежит, туда и нога бежит, господин архивариус.
Стефангаген. В бога веруешь? (Молчание). Оглох? В бога веруешь?
Уктусский. В какого?
Шумахер. Бог один, глупец!
Уктусский. И у вас и у меня, господин советник?
Шумахер. Ну да.
Уктусский. И он справедлив?
Шумахер. Бесспорно!
Уктусский. И воздает «коемуждо по делам его»?
Шумахер. Вы развращены, студент! (Стефангагену.) Напред того не было, а ныне всяк в состоянии буйствования. Что это?! (Уктусскому.) Уходи!
Уктусский ушел.
Стефангаген, составь немедля бумагу: и о химической лаборатории его, и о студентах. Прохвосты! Тауберт! Доротея!
Входит Тауберт и жена его Доротея.
Госпожа Цильх не у вас?
Доротея. Госпожа Цильх? Экономка Ломоносова? Она у нас не бывает, батюшка.
Шумахер. Будет. (Стефангагену.) Иди.
Стефангаген ушел.
Доротея садится по другую сторону камина, против отца, и вяжет чулок. Тауберт, поднявшись по лестнице для книг, достает какие-то манускрипты, просматривает и выписывает из них.
Тауберт. Вас, господин советник, рассердили эти «будущие студенты» Ломоносова?
Шумахер. Ничего. Я уже успокоился. (Потирая ноги.) А-а-а… ноги ноют…
Доротея. Непогода, батюшка. Климат в Петербурге сыр, а в здании Академии наук того сырее.
Шумахер. Страдаю Не столь от сырости, сколь от профессоров, сверх своей должности характер имеющих, вроде Ломоносова.
Доротея. Ах, батюшка, мне кажется, вы преувеличиваете злодеяния Ломоносова. Господин Ломоносов весел и добр…
Тауберт. И красноречив?
Доротея. Бесспорно.
Тауберт. Жена! Красноречие — суть искусство, которое управляет умами.
Доротея. И что же из того?
Тауберт. А то, что Ломоносов все свое красноречие теперь направил к тому, чтобы открыть университет в Москве. Зачем? Чтобы побольше обучить возмутителей и ими ниспровергнуть монархию!
Шумахер. Ну, многих ему не обучить, а отдельные возмутители не разрушают монархию, а укрепляют ее, понеже борьба с ними плодотворна для остроты ума.
Тауберт. Позвольте усомниться в вашей мудрости.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});