О Борис, Борис! Вся поэма – пророчество! Конец страшен.
Нам не то с тобой на роду.
Начинаю вживаться в весть. Отовсюду – зн<аки> и зовы.
Письмо 82
<ок. 3 февраля 1927 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогой друг! Я пишу тебе случайно и опять замолкну. Но нельзя же и шутить твоим терпеньем. Шел густой снег, черными лохмотьями по затуманенным окнам, когда я узнал о его смерти. Ну что тут говорить! Я заболел этой вестью. Я точно оборвался и повис где-то, жизнь поехала мимо, несколько дней мы друг друга не слышали и не понимали. Кстати ударил жестокий, почти абстрактный, хаотический мороз. По всей <подчеркнуто дважды> ли грубости представляешь ты себе, как мы с тобой осиротели? Нет, кажется нет, и не надо: полный залп беспомощности снижает человека. У меня же все как-то обесцелилось. Теперь давай жить долго, оскорбленно-долго, – это мой и твой долг. – Нелегко мне далось это молчанье. Особенно больно было открыть его вслед за полученьем Мур’овой карточки и не успеть сказать тебе, как он великолепен в своей младенческой надменности и насколько, действительно, – наполеонид. – Версты не могли дойти до меня: зарубежные русские книги посылать никогда не следует, они остаются в цензуре. Их мне дал Зелинский. У меня странная привычка: только я успею разрадоваться и разволноваться, как тотчас спешу осчастливить кого-ниб<удь> из друзей источником этого волненья. Тут даже есть закон пропорции, и так как на этот раз чувства были предельны, то Версты пробыли у меня только сутки. Но, конечно, я проглотил все, разве только не дочитал (и жалею об этом) статьи Шестова. В книжке, точно как на приволье, против меленькой листовки Поэма Горы сильно выиграла. Свое настоящее место она заняла в особенности в отсутствие «Конца» и «Крысолова», которые находились в тот день у Асеева. Конечно, и сейчас я скажу, «Гора» – в подчинении к «П<оэме> Конца». Но тогда я прочел ее вне этой ее подчиненности, словно бы тех исключительнейших поэм не существовало. Твоя, конечно, твоя. Особенно все куски с перемежающимися: гора горевала – гора говорила.
Раз случился скандал. Надо тебе знать, что я проворонил корректуру I-й части Шмидта, и по этой случайности вещь осталась как бы за тобой, т. е. акростих был напечатан. Поначалу его не прочли (прописная колонка не была выделена). Когда же (удружил один приятель) уже по прошествии двух месяцев после выпуска эта «тайна» была раскрыта, редактор, относившийся ко мне, не в пример многим тут, исключительно хорошо, стал рвать и метать, заговорил о черной моей неблагодарности и не пожелал больше никогда ни видеть меня, ни слышать, ни, следовательно, и объясняться. Напуганного всем происшедшим приятеля секретари Нов<ого> Мира поспешили успокоить фразой, заставившей меня сердечно пожалеть о недоразуменьи, обидевшем такого человека. Он, сказали они, слишком любит Цветаеву и Пастернака, дело обойдется, это размолвка ненадолго. – Представь, он вообразил, что это я ему подсунул, чтобы его одурачить. Я ему написал письмо, где всем вещам (в том числе и его мыслям) вернул поколебленное достоинство. Это прекрасный человек, и он ведет журнал лучше, чем это возможно в оглоблях, в кот<орые> взяты здесь ответственные редактора. Версты нравятся им. Поняла ли ты суть происшедшего? Ты – за границей, значит, твое имя тут – звуковой призрак. Передают (я не был), на отчете Всер<оссийского> Союза Пис<ателей> об истекшем годе в прозе, поэзии и пр. Асееву, читавшему доклад о поэтах, задали вопрос, отчего он не говорит о тебе, не поэт ли Ц.? Нет, ответил будто бы он, Цветаева поэт огромный, но ее здесь нет. Ты не сердись на него, даже я за тебя не обиделся: ни Маяковский, ни Коля не могут себе позволить многого из того, что спускается мне. Они воспринимаются в обрамленьи ответственности, популярности и пр. Я же на положении безответственном, т. е. сущие дети, поголовные дети и подчас дурные, воображают, что я – ребенок. Зато и живу я несоизмеримо лучше (морально) и хуже (матерьяльно) многих. – Уже ты заметила, вероятно, к середине письма, что я болтаю с тобой как ни в чем не бывало, точно мы вчера расстались. Что ты сейчас делаешь, чем в настоящее время занята?
<На полях:>
Я получил твое вложенье (письмо от Св<ятополка>-Мирского). Я не знаю его имени и отчества. Сообщи мне его, пожалуйста.
Отвечу, разумеется, через тебя. Покамест же, горячее ему спасибо за письмо и за его приязнь.
Письмо 83а
<ок. 9 февраля 1927 г.>
Цветаева – Пастернаку
Дорогой Борис. Твое письмо похоже на отписку: причина – страх, что вообще не напишешь, так<ое>, т. е. <над строкой: а под страхом> тайное нехотение письма, сопротивление письму. Впрочем – и не тайное: раз с первой строки: – потом опять замолчу.
Такое письмо не прерывает молчания, у меня даже нет чувства, что таковое (письмо) было. Поэтому все в порядке, в порядке и я, упорствующая на своем отношении к тебе, на своем отнесении себя к тебе, в котором окончательно утвердила меня смерть Рильке. Его смерть – в ее динамике <над строкой: жизн<енной> действенности» – право к сущ<ествованию> мое с тобой.
Грубости удара я не почувствовала (твоего «как грубо мы осиротели»). Что почувствовала, узнаешь из вчера законченного (31го, в день вести – начатого) письма моего к нему, которое, как частное письмо, друзьям прошу не показывать. Сопоставление Рильке и Маяковского для меня, при всей (?) любви (?) моей к последнему – кощунственно. Кощунство (давно это установила) есть несоответствие.
Очень важная вещь, Борис, о которой давно хочу сказать. Стих о тебе и мне – начало лета – оказался стихом о нем и мне, КАЖДАЯ СТРОКА. Произошла любопытная подмена: стих писался во время моего крайнего сосредоточия на нем, а направлен был – сознанием и волей – к тебе. Оказался – мало о нем! – о нем сейчас (после 29го декабря), т. е. предвосхищением, т. е. прозрением. Я просто рассказывала ему, живому, к которому же СОБИРАЛАСЬ! – о встрече с ним – ТАМ. Вещь называлась «Попытка комнаты» и, направленная на тебя, казалась странной – до такой страсти отрешенной и нелюбовной. Прочти внимательно, вчитываясь в каждую строчку, ПРОВЕРЬ. Этим летом, вообще, писала три вещи: 1) Вместо письма 2) Попытка Комнаты и <3)> «Лестница» – последняя, чтобы освободиться от средоточия на нем – здесь, в днях, по причине ЕГО, МЕНЯ ЕЩЕ В ЖИЗНИ и (оказалось!) завтра – смерть – безнадежного. Лестницу, наверное, читал? П.ч. читала Ася. Достань у нее, исправь опечатки.
Достань у Зелинского (если в Москве, а если в Париже – все-таки достань) 2 № Верст, там мой Тезей – трагедия – I часть. Писала с осени вторую, но прервалась письмом к Рильке, которое кончила только вчера (в тоске).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});