лавки, и его вывернуло. Хозяин, собирающий кружки и миски, выругался коротко, но тут же и прикусил язык. Платили хорошо, мог и потерпеть.
Ненавистно было и тело, слабое, бессильное. Ненавистны онемевшие руки — пошевели пальцами, и кажется, влез в раздери-куст по локоть. Болела голова, спина и бока, всё плыло и кружилось так, что нутро просилось наружу, и не было ни одной догадки, что делать дальше. Это жгло больнее всего. Только и оставалось, что сидеть и ждать в путах, как зверь на убой.
Он ушёл бы мыслями к реке, к свободе, но тётушка велела следить. Шогол-Ву и сам понимал, что верить этим людям нельзя. Потому оставался здесь, терпел, хотя и не знал, что может сделать — такой.
Скрипнули доски под лёгкими шагами. Всё ближе, ближе. Прохладная ладонь легла на щёку. Шогол-Ву открыл глаза, и даже это было больно.
— Поешь, — прошептала дочь леса.
Она поднесла ложку к его губам. Не тронула похлёбку, сберегла для него. Но и запахи съестного, и мысли о еде были сейчас ненавистны.
Шогол-Ву разомкнул пересохшие губы.
— Не… хочу, — сказал он, отворачиваясь.
— Поешь, прошу тебя! Хоть немного. Тебе нужны силы.
— Мне не до еды.
Он тут же ощутил холодное прикосновение. Похлёбка остыла. Шогол-Ву откинул голову, отвернулся, но дочь леса не отставала. Он сдался и глотнул. Плохо оструганная ложка царапнула рот.
Хвала Трёхрукому, хозяин пожалел и мяса, и соли. На вкус похлёбка была как вода и мокрое дерево, и это можно было терпеть.
— Больше… не нужно, — попросил запятнанный.
— Ещё ложку, только одну. Та была совсем пустая, я зачерпну погуще…
— Что ты делаешь, Хельдиг? — раздалось за её спиной, и дочь леса дёрнулась, проливая похлёбку.
Её соплеменник не спал. Привстал на локте, поднялся с лавки. Оправив одежду, подошёл не спеша, выбирая путь, чтобы не вступить в мокрое и грязь, нанесённую со двора.
— Завела себе нового зверя? — спросил он, присаживаясь рядом, но не слишком близко, и поморщился. — Сколько помню, тебя тянуло к больным и увечным. Но это опасный зверь, Хельдиг.
— Он не зверь! — горячо возразила дочь леса.
— Именно что зверь. Или ты не знаешь, как живёт их племя? Хотя, может, ты и права: он не зверь, он хуже.
Усмехнувшись, он продолжил:
— Даже звери хранят верность паре, только не выродки. Подумай, сколько женщин у него было. Сколько детей могли бы звать его отцом, если бы только они знали отцов. Разве тебе не гадко? А, ты не думала об этом.
Хельдиг промолчала, сжав губы.
— Наверное, ты не думала и о том, сколько крови на его руках. Когда они пошли со Свартином, когда брали Зелёные угодья и Приречье, им не было дела до того, чьи жизни отнимать. Женщины, дети, старики… они и своих стариков не жалеют. Спроси его, Хельдиг, спроси, скольких он убил. Достойные это были противники или просто люди, вставшие на защиту своих домов и старого порядка?
— А ты, Искальд, чем лучше? — спросила дочь леса. — Он пошёл за Свартином, ты за Вольдом. Разве ты веришь, что сила камня будет обращена во благо?
— Ты сомневаешься в моих решениях, Хельдиг? Я вижу несомненное благо для нашего племени. Довольно жить в глуши! Мы не выродки и не звери. Мы заслуживаем хорошей жизни. Мы заслужили этот мир, и его города, и свободу. Нас не знают, потому боятся, и этот страх рано или поздно приведёт к тому, что нас уничтожат. Твой отец не видел этого, Хельдиг, но мир меняется. Довольно нам сидеть в лесу! А теперь идём. Я не хочу больше видеть тебя рядом с ним.
Сын леса поднялся, но Хельдиг так и осталась сидеть, где сидела.
— Идём же, — поторопил он, протягивая ей руку. — Слушай меня, Хельдиг, и помалкивай, и всё будет хорошо. Идём, пока никто не увидел. Надо мной и так смеются из-за тебя.
Он застыл с протянутой рукой, которую никто не хотел брать, и ждал, мрачнея.
— Ты позоришь моё сердце, Хельдиг. От тебя лишь требуется быть послушной, а ты делаешь всё наперекор. Ты не гордишься мной? Никто из нашего племени не смог договориться с людьми, твой отец не смог, а я сумел.
— Скажи мне, Искальд, — медленно, подбирая слова, спросила дочь леса. — Скажи, откуда Свартин узнал о камне? Мы думали, кто-то из живущих дважды рассказал ему, но… Но что им за польза, особенно им, которых тяготило существование? Разве пожелали бы они такого другим?
Рука её соплеменника медленно опустилась.
— Ты смеешь обвинять меня, — холодно ответил он, — что я задумал это с самого начала? Что виноват в смерти твоего отца? А если и так, в моей груди было твоё сердце, не моё. Ты не меня винишь, а себя, помни это, Хельдиг.
Дочь леса поставила миску на пол и поднялась, расправив плечи.
— Пусть так, — сказала она. — Пусть так. Расскажи, в чём мне ещё себя винить. Когда я увидела тебя на пороге, была так рада. Думала, ты решил идти со мной. Но оказалось, ты пришёл с людьми…
— Ты думала, что я, мужчина, буду слушать тебя? Твои решения глупы, ты веришь старым сказкам, которым столько жизней, сколько нашему лесу — а значит, в них давно переврали каждое слово. Это ты должна слушать меня, так молчи и слушай! Любая другая была бы рада обменяться со мной сердцами, и другая не стала бы позорить меня. Ты больше не дочь вождя. Посмотри на себя: ты растрёпана и грязна, тебя били, и худшего не случилось лишь потому, что Вольд тебя пожалел и остановил людей. А ты украла его рогачей…
— Его рогачей?..
— Не смей говорить, когда говорю я! Да, ты украла его рогачей, и мне придётся просить за тебя и унижаться. А ты не облегчаешь дело, Хельдиг, когда перечишь и не выполняешь того, что велено. Я начинаю жалеть, что однажды выбрал тебя. Это было неизбежно раньше, но теперь я могу быть вождём и без того. Зачем ты мне теперь?
Они стояли друг против друга, глядя в глаза. Каждый был как струна, до того натянутая, что тронь, и лопнет, а не запоёт.
— Если жалеешь, Искальд, тогда слушай. Я, Хельдиг, возвращаю твоё сердце и забираю своё. Отныне каждый из нас сам в ответе за то, чем живёт, и больше мы не связаны.
Сын леса пошатнулся, будто его ударили.
— Сейчас, когда ты без меня никто, когда за тебя больше некому заступиться, ты посмела сказать такое? Ты, верно, лишилась разума. Если хорошо попросишь, я