узнавая почерк.
— А ты? — улыбнулся Редько. — Ты очень спешишь? — И глазами показал на конверт.
— Ваня, всего пять минут!.. — попросил Володин.
— Ладно, — великодушно согласился Редько. — Я пока к начальнику отделения схожу.
...Она писала «здравствуйте», обращалась к нему по-дружески тепло, почти ласково, в одном месте даже назвала «Сереженька» (он перечитал это несколько раз); но Володин немного разочаровался, потому что письмо было пусть и ласковым, а все-таки слишком как будто спокойным. Он, может, и сам хотел бы писать ей в таком же тоне, но у него в последнее время так не получалось: выходило то сдержанно-сухо, то сентиментально — даже самому противно становилось, а то почему-то чуть ли не развязно. И он пока что не отправил ей отсюда ни одного письма, хоть принимался за них каждый день.
А вчера он родителям так и ляпнул: «Не пора ли вашему сыну жениться?» Представил себе, как разволнуется мать, и вычеркнул это.
Да и начать надо было все-таки с Аллы, а не с родителей.
«Здравствуйте, Алла», — напишет он. Нет, это слишком сухо, как будто она ему просто знакомая. «Здравствуйте, Аллочка...»
Володин повторил, прислушался — и снова это было не то... Не то, что он должен был сказать ей в первой же строчке.
«С тех пор как я познакомился с Вами, я боюсь Вас потерять, милая и — увы! — уже, кажется, необходимая женщина... Видимо, не заслуженную тобой радость всегда боишься потерять...»
Нет, об этом не надо, подумал Володин. Всякую, наверно, радость боишься потерять, даже пусть и заслуженную. И потом... Не следует ее все-таки баловать такими признаниями... Но вообще, насколько помнил себя, он раньше всегда боялся не кого-то потерять, а потерять именно себя.
Письмо никак не сочинялось, и он подумал, что проще телеграмму дать.
«СДАЮСЬ ТЧК ОЧЕНЬ ПРОШУ СОГЛАСИЯ ТЧК СЕРГЕЙ».
Подумаешь, он сдается... Тчк... А может, ей и не нужно над тобой победы? Он, видите ли, сдается!
Надо совсем просто: «Очень прошу быть моей женой»...
Но стыдно же отправлять такую телеграмму...
Он представил себе, как заулыбаются на почте, и не только на почте — надо же еще через Редько передать...
Да, но если она вдруг возьмет и согласится? Значит, все тогда? «Прощай, мой табор, пою в последний раз»? Нет, пожалуй, лучше отложить пока с этой телеграммой. Вот приедем в Ленинград, осмотримся, тогда и решим...
Начальнику отделения Иван Федорович рассказал, какой у них штурман замечательный специалист и грамотный офицер — об этом, кстати, и в служебной характеристике написано, — но тут же, вздыхая и сокрушаясь, добавил на всякий случай, что есть вот у человека одна нехорошая черта: всегда старается скрыть свою болезнь, и только уж если совсем его припрет — только тогда, может быть, и пожалуется.
Начальник отделения, который почему-то всегда с особой симпатией относился к подводникам, все же немало дивился вниманию к Володину со стороны командования, поскольку начальство уже интересовалось, когда тот выпишется. А между тем все, что нашли у этого штурмана до сих пор, — очень умеренный гастрит, и, вообще говоря, уже сегодня его можно было выписывать. Так он и сказал своему коллеге.
— А на желчный пузырь он разве не жаловался? — удивился Редько.
Начальник отделения внимательно посмотрел на него и прямо спросил:
— Он что, ваш штурман, плавать не хочет?
— Что вы! — испугался Редько. — Еще как хочет!.. Но у нас скоро очень длительный поход, и командование просит уж как следует...
— Позвольте, — сказал недоумевая начальник отделения, — но ведь только позавчера, кажется, кто-то звонил от вас начальнику госпиталя... Этот... Мо... Мо...
— Мохов, — подсказал Редько. — Капитан первого ранга.
— Вот-вот, Мохов. А кем он у вас?
— Да так, — неопределенно сказал Редько, одной своей интонацией понизив того в глазах начальника отделения сразу на несколько ступеней. — Командир вот у нас — тот да!.. Букреев.
— А Мохов — кто же?
— Не-ет... — сказал Редько и махнул рукой. — Не-ет...
— Так этот ваш Мохов, — уже тоже чуть пренебрежительно сказал начальник отделения (мол, действительно, звонят кому не лень и только лечебный процесс затрудняют), — он просил почему-то быстрее решать с вашим штурманом.
— А Букреев? — напористо спросил Редько как о самом все-таки важном в их разговоре.
— Что — Букреев?
— Он не звонил еще?
— Не звонил, — ответил начальник отделения.
— Вот! — проговорил веско Редько. — Вы знаете, товарищ подполковник, куда мы собираемся? — Он оглянулся по сторонам, начальник отделения тоже невольно последовал его примеру, после чего Редько уже совершенно доверительно и очень тихо сказал со значением: — Туда... — Он показал пальцем куда-то вниз, под лестничную площадку, на которую они вышли.
— Понимаю, — кивнул подполковник, чуть подумав и чувствуя себя в какой-то мере приобщенным уже к военной тайне. — Ладно, еще дня три пообследуем, и если дуоденальное не даст какой-нибудь патологии...
Редько окончательно успокоился.
— Дуоденальное не даст, — машинально сказал он, но, увидев вопросительный взгляд начальника отделения, поспешно уточнил: — Я имел в виду, не должно дать...
— Ну, это еще посмотреть надо, — сдержанно и непреклонно сказал начальник отделения. Не мог же он в самом деле пускать в такое ответственное плавание без самой тщательной проверки.
27
Контр-адмирал Осокин только вернулся с моря, и, пока он, подтянутый, сухой, высокий, с коротким серебристым ежиком волос, переодевался, собираясь домой, Мохов докладывал обо всем, что произошло за две недели.
— И последнее: по делу Букреева...
— Какому «делу»? — удивленно спросил Осокин.
— Ну, как же... Мы тут уже неделю разбираемся.
Осокин с недоумением слушал своего начальника штаба, понял, что все уже выше пошло, только вот — как высоко?
— Командующему доложено своевременно, — успокоил его Мохов. Дескать,