Зыркнув на меня из-под заиндевелых бровей настороженными глазами, Владимир Иннокентьевич сорвал перчатку с правой руки и достал из кармана ватных брюк какой-то предмет, зажал его в кулаке до синеватой белизны кожи.
— Не смотри на меня так! — предупредил он. — Понимаешь, тут у меня такая штука. Для кого медальон — священная памятка, а для меня… Всегда ношу при себе. Посмотри.
Он разжал пальцы, и на ладони красноватой медью сверкнула пуля.
— Вишь, ангелочек, тоже золотом отливает! Мне предназначалась. От кого бы? От братца моей Фросеньки! Заявился он в наш дом, вскоре как из тюрьмы вышел. Ну и разговор у меня с ним весьма не лицеприятный получился. Не сошлись характерами. Так он схватил пистолет из моего же письменного стола и — бац! Добро, успел я увернуться: целился, подлец, в голову, а пуля в боку застряла. Все из-за Фроси, чтоб не жила со мной, с его врагом, значит.
Салыгин прищурился не то от блеска пули, не то от солнца, а может, оттого, что хотел собраться с мыслями, справиться со своим волнением. И у меня что-то защемило в груди.
— Зачем же пулю с собой носишь?
Вроде бы жестким стало его лицо с оттопырившейся бородкой.
— Такова мера ответственности моей.
— За что?
— За то, чтобы яснее видеть день завтрашний.
Подкинув в воздух пулю, он ловко поймал ее и спрятал обратно в карман.
— Люди, знайте! — вдруг закричал Владимир Иннокентьевич зычным голосом. — Эге-эй, люди-и! Памятки войны не сошли еще с лица земли-и!
Мне стало жутко. Но не я его, а он принялся меня успокаивать:
— Все, ангелочек, закономерно. Успокойся. Подлость не канула в веках. Когда-то Кучковичи — братья жены Андрея Боголюбского — пролили кровь этого человека. И мою кровь понадобилось пролить братцу моей Фросеньки. Бдительность, еще раз бдительность, как воздух, нужна людям.
Салыгин поутих и зашагал к берегу:
— Ну, я пошел. Денек, вишь, благоволит. Кадрик, может, какой выйдет.
Он шел, слегка пританцовывая по хрустящему снежку, направляясь к сторожке, где оставил свой киносъемочный аппарат. Я смотрел в его спину и думал, что он до смешного всегда оживлен, когда сам заводит разговор о своей жене, но порой, стоит кому-то напомнить о ней, все в нем меняется, словно возникает в нем совсем другой человек — настороженно-молчаливый, опечаленный.
Подобрав пойманную им рыбу, я пошел вслед за ним. Он оглянулся, бросил короткий взгляд на меня и вдруг затрусил старческой рысью. Почему он кинулся бежать? Возможно, застеснялся прорвавшейся минутной слабости.
Что же сообщал мне в своем письме с припиской «Сов. секретно» Николай Васильевич?
А вот что:
«…Из Суздаля, дружба, ты тогда не поехал с нами в Москву, а передал меня со Светланой Тарасовной на попечение Владимиру Иннокентьевичу. Не думай, бога ради, что я или Светлана Тарасовна в обиде на тебя.
Два дня мы гостили у Салыгина. Квартиру благо занимает он просторную, есть где гостей встретить. И порядок в ней чисто армейский, самый въедливый старшина не придрался бы. И достаток — холодильник забит продуктами, чего только не выставил Владимир Иннокентьевич на стол! Принялся сам угощать нас, а я, глядя на портрет Ефросинии Сергеевны, возьми и спроси: «А что ж сама-то, что ж она?.» Он и глазом не моргнул: «В командировке. Записочку вот оставила». Подошел к этакому красивому (любой дамочке на зависть) туалетному столику, взял бумажку и прочитал: «Милый Володя! Я отбыла в командировку. Иван Тимофеевич Рысенков уговорил поехать с ним. Когда вернемся, не знаю точно. Но ты не скучай, родной. Видишь, дома все в порядке, все вымыто, прибрано и поесть тебе приготовлено, будут какие гости, не покраснеешь за меня. Целую. До встречи. Твоя Фрося».
Записка как записка. Сразу видно — заботливая жена. Она и раньше была такой. Всегда, помню, старший политрук Салыгин ходил в безупречно чистой и наглаженной гимнастерке и таких же галифе. И все же записочка эта вызвала подозрение. Приметил я краем глаза, что почерк чисто мужской, не Ефросинии Сергеевны. Помню, стенную газету она помогала выпускать замполиту Степе Бездольному: четко писала округлым женским почерком. Выходит, неладно что-то с записочкой придумано. Разучилась писать, что ли, Ефросиния Сергеевна? Я и спросил: «А кто такой Рысенков?»
Он с ходу ответил: «Майор в отставке. Иван Тимофеевич — положительный, самостоятельный человек. С ним любую жену не опасно хоть на край света отправить. — И портретик этого майора в отставке Владимир Иннокентьевич живописал: — У него такой вид, который может быть лишь у человека с добрым сердцем. Идет по дороге всегда чуть нагнувшись, чтобы, увидев камень, отбросить его с пути. И делает это он не потому, что дорога эта его собственная, не потому, что ему кто-то заплатит за это хотя бы добрым словом, а просто, чтоб люди, идущие по его следу, не поранили ноги, чтоб не споткнулись. Точнее — изыскательской работе всецело отдался. Напрасно пенсию не желает получать, всю ее, до копеечки, на поездки расходует. Дома почти что не бывает. Поэтому с женой не сошлись характерами — развелись, квартиру разменяли. Так, изредка наезжая, и живет у нас, стало быть, вместо брата родного Ефросинии Сергеевне».
«Может, и записочку он написал? — не выдержал я. — Под диктовку Ефросинии Сергеевны».
«А ты и заметил! — покраснел Владимир Иннокентьевич, застигнутый врасплох, и, видать, чтоб заглушить смущение, принялся расхваливать меня: — Радуюсь за тебя, Микола! Помню, помню, каким ты тонконюхим бывал!.. Здорово ты тогда, под Москвой, расколол того немца…»
Как не помнить!..
За несколько дней перед воскресеньем 22 июня 1941 года гитлеровская разведка забросила в наши тылы отряды диверсантов. Они были переодеты в форму красноармейцев и даже командиров Красной Армии. Так называемые абвергруппы действовали во многих приграничных районах: взрывали мосты, нарушали телефонную связь между штабами пограничных советских войск. Конечно, с течением времени такие диверсионные отряды были ликвидированы. Но, к сожалению, оставались отдельные гитлеровские агенты почти до конца 1941 года. С одним из таких мне и выпало встретиться.
Случилось это вскоре после того, как погнали фашистов от Москвы.