– На Иерусалимскую улицу!
XII. Собратья – враги
В то время как Жакаль, усердно набивая нос табаком, чтобы прояснить свои смешавшиеся мысли, несся к Парижу, Сальватор пошел к Жану Роберу, в дом умерших.
Это было именно в тот момент, когда Кармелита только что пришла в себя, а ни на минуту не покидавшие ее трое подруг решились приступить к трудному делу – рассказать ей все, что произошло.
Доминик всего за четверть часа перед тем уехал в Пеноель с телом Коломбо.
Людовик дал самые обстоятельные наставления относительно ухода за нею и собирался отправиться домой на улицу Нотр-Дам.
Жан Робер ожидал только Сальватора, чтобы вернуться в город вместе с ним.
У Людовика болела голова и от бессонной ночи, и дневных тревог, и он решился дойти до Парижа пешком.
Расстояние от Ба-Медона до улицы Сен-Оноре представляет, действительно, не более чем прогулку.
Медленно проходя по Ванвру, Людовик вдруг увидел возле одного дома человек пятьдесят мужчин, женщин и детей. Все они стояли на коленях и громко молили Бога, чтобы он, хотя бы чудом, даровал исцеление доб рому мосье Жерару, которого священник пошел уже причащать.
Зрелище было довольно редкое. Людовик подошел к самой огорченной из групп и спросил:
– О чем это вы плачете, друзья!
– Ах, сударь! Наш благодетель, отец родной умирает, – ответили ему.
Людовик вспомнил, что действительно приходили за Домиником звать его, чтобы он пришел исповедовать умирающего.
– Ах, да! – сказал он. – Это господин Жерар.
– Уж истинным другом всех несчастных был этот человек! – говорили в толпе.
– Что, он уже скончался?
– Нет еще. Только после того, как он поговорил с одним монахом, он так ослабел, что теперь священник из Медона его причащает.
При этих словах многие опять принялись рыдать.
Под маской скептицизма, которой обыкновенно прикрывался Людовик, в нем таилась женская чувствительность. Искренние слезы трогали его до глубины души.
– А сколько лет больному? – спросил он.
– Да не больше пятидесяти.
– Ведь это уж истинное наказание Божье за наши грехи, – сказал один из крестьян. – Этакий хороший человек умирает совсем молодым, а другие, злые, живут, точно им и веку нет.
– Это правда, – согласился Людовик. – В пятьдесят лет умирать еще рано; особенно, если человека все любят, как этого Жерара.
Несколько минут он стоял в раздумье.
– А можно будет взглянуть на вашего больного? – спросил он наконец.
– Да вы уж не доктор ли? – спросили и его вместо ответа.
– Да, доктор.
– Из Парижа?
Людовик невольно улыбнулся.
– Да, да, доктор из Парижа, – сказал он.
– Так идите к нему поскорее, сударь! – заторопил его один из крестьян.
– Вас послал к нам сам Бог! – вскричала одна из женщин.
Толпа в одно мгновение охватила его тесным кругом. Одни умоляли его, другие прямо толкали, так что он почти против собственной воли очутился в доме.
Оказалось, что огорченные поселяне стояли не только на улице перед домом, но и в вестибюле, и на лестнице, и во всех комнатах, вплоть до самой спальни больного. Повсюду было от них тесно. Но при словах: «Доктор из Парижа! Доктор из Парижа!» они расступались и пропускали Людовика.
Исповедь была окончена, умирающий причастился, и звон колокольчика известил об этом всех присутствующих.
Когда появился хор детей и священник со Святыми Дарами, Людовик преклонил колени вместе с поселянами. Вслед за тем он встал и очутился в комнате больного.
Жерар был не один. В головах его кровати стоял человек лет пятидесяти с седыми усами и с орденом Почетного легиона в петличке. Он с видимым интересом следил за изменениями в лице умирающего.
Людовик и кавалер Почетного легиона, очутившись лицом к лицу, вопросительно оглядели друг друга, как бы пытаясь отгадать, с кем предстоит иметь дело, но так как это оглядывание не привело ни к чему положительному, Людовик решился заговорить первым и со всей почтительностью, которая подобает молодому человеку, обращающемуся к старику, тихо спросил:
– Вы брат больного?
– Нет, – ответил человек с седыми усами, продолжая рассматривать Людовика, – я его доктор.
– А я имею честь быть вашим собратом, – сказал Людовик, кланяясь.
Человек с седыми усами нахмурился.
– Ну, настолько, насколько двадцатилетний юноша может быть собратом человека, который провел двадцать лет на полях битвы и пятнадцать у постелей больных, – заметил он.
– Извините, – сказал Людовик, – значит, я имею честь говорить с господином Пиллоу?
Доктор выпрямился.
– Кто сказал вам мое имя, милостивый государь? – спросил он.
– Я узнал его очень просто, – ответил Людовик, – и оно было окружено массой самых лестных отзывов. Случай привел меня к двум молодым людям, которые хотели покончить с собой в Ба-Медоне. Я тотчас же потребовал на помощь еще кого-нибудь из докторов. Мне назвали вас. Я послал за вами, но у вас ответили, что вы у господина Жерара.
– Ну, а ваши больные? – спросил военный доктор, несколько смягчаясь под влиянием вежливости Людовика.
– Мне удалось спасти только одного, а если бы вы были там, то очень может быть, что и другой остался бы в живых.
– А возвращаясь из Ба-Медона, вы услышали, что здесь есть больной и зашли сюда?
– Я никогда не позволил бы себе такой смелости, – возразил Людовик, – но бедняки, которые плачут здесь у дверей, втолкнули меня сюда почти насильно. Глубокое горе всегда радо ухватиться даже за самую ничтожную надежду, поэтому простите их, доктор, за это самоуправство, а вместе с ними простите и меня.
– Да мне нечего и некого прощать. Я очень рад вашему приходу, потому что один ум хорошо, а два – еще лучше! Жаль только, что в данном случае никто в мире уже не может помочь делу.
Он нагнулся, еще понизил голос и прибавил:
– Этот человек не выживет.
Как ни тихо были сказаны эти слова, больной как бы услыхал их и глухо застонал.
– Тише! – проговорил Людовик.
– Это почему?
– Потому, что слух сохраняется у умирающего чело века дольше всех остальных чувств, и больной слышал то, что вы сейчас сказали.
Пиллоу покачал головой с видом сомнения.
– Так, по-вашему, надежды нет? – спросил Людовик, пригибаясь к самому его уху.
– Через два часа он скончается, – ответил Пиллоу.
Людовик ухватил его за руку и указал на больного, который начал метаться на постели.
Военный врач тряхнул головой, точно хотел сказать:
– Он может делать все, что ему угодно, но умереть он все-таки должен.
– Сегодня утром я еще надеялся поддержать его хоть на одни сутки, – объяснил он, – но какой-то осел вбил ему в голову фантазию исповедоваться. По правде сказать, он нуждался в этом менее, чем кто-либо на свете. Я знаю его с самого его переселения в Ванвр и могу смело сказать, что этот человек самой возвышенной нравственности. Он пробыл целых три часа, запершись с каким-то монахом, и, вот полюбуйтесь, в каком положении он остался после его душеспасительной беседы! Ох, уж мне эти попы, монахи. Иезуиты! И подумать только, что это все возвратил нам тот самый император, которому мы обязаны столькими прекрасными вещами!
– А какой болезнью страдает господин Жерар? – спросил Людовик.
– Э, да самой обыкновенной! – ответил Пиллоу, пожимая плечами с таким видом, будто на свете и существовала всего только одна болезнь.
Людовик улыбнулся. По этому определению он узнал одного из сторонников Бруссе, который, однако, злоупотреблял воззрениями великого учителя.
Но ему тотчас же пришло в голову, что здесь вся жизнь человека зависит от того, что попала в руки невежды или фанатика, и улыбка исчезла с его лица. Он незаметно пожал плечами и оглядел старика с видом человека, который решился держаться настороже.
– Под словом болезнь «обыкновенная» вы, вероятно, разумеете гастрит? – спросил он.
– Да, разумеется! – согласился старый врач. – Здесь в этом не может быть ни малейшего сомнения. А лучше всего – осмотрите его сами.
Людовик подошел к кровати.
Больной лежал в полнейшем изнеможении. Дыхание было тяжко и шумно, грудь вздымалась мучительно высоко.
Людовик долго всматривался в его лицо.
Оно было мертвенно бледно, с желтоватым оттенком. Конечности были влажны и холодны, на лице и голове выступил холодный пот.
По одним только этим внешним признакам Людовик понял, что болезнь серьезная; но, тем не менее, не видел еще неизбежности смерти, на которой настаивал Пиллоу.
– Вы очень страдаете? – спросил он.
При этом вопросе, заданном незнакомым голосом, как бы сулившим надежду, Жерар открыл глаза и повернул голову.
Людовика поразила жизненная сила, проступающая в глазах умирающего и вовсе не соответствующая общему истощению всего остального тела. Белки глаз были желты, черты лица искажены, лицо мертвенно, но глаза или, вернее, зрачки были живы и ясны.
– Покажите-ка мне ваш язык, – сказал Людовик.