Но почти вслед за тем лицо его исказилось выражением нестерпимого ужаса.
– А монах-то, монах! – прошептал он, точно подкошенный, падая на подушки.
XIV. Человек с фальшивым носом
Людовик и Петрюс расстались у дверей убогого трактира. Людовик отправился в Медон проводить Шант-Лиля, а Петрюс пошел на свой сеанс.
Но прежде, чем повести рассказ о приключениях молодого художника, необходимо поближе взглянуть на его собственную личность.
По наружности это был красавец, поражающий при родным изяществом фигуры и движений, которое ста вило его в ряд с утонченнейшими аристократами. Но он так ненавидел всех этих сынков знатных родов, которых прозвали так, вероятно, в отличие от тех людей, которые представляют собой лишь сынов собственной деятельности, что стыдился даже своего внешнего сходства с ними и тщательно скрывал его.
Он одевался неряшливо, чтобы скрыть красоту своего стана, бравировал всякими пороками, чтобы замаскировать свои природные достоинства. Жан Робер сказал ему в день или, вернее, в ночь знакомства совершенно вер но: он прикидывался скептиком, кутилой и развратником, чтобы скрыть от окружающих, насколько он был наивен.
В сущности же, это было юное, честное, невинное и увлекающееся сердце двадцатипятилетнего юноши-артиста.
Тем не менее, мысль о маскараде и об ужине принадлежала именно ему.
Утром этого дня он спокойно вышел из дому, а около двенадцати часов вернулся очень озабоченным.
Жан Робер обещал прочесть ему в этот же день пер вый акт своей новой трагедии, но он мысленно послал его весьма далеко. Людовик хотел заняться его несколько запущенным здоровьем, но он послал его еще дальше, чем Жана Робера.
Вообще, он был так расстроен и странен, что друзья скоро заметили это; но когда они стали его расспрашивать, он смело глянул им в глаза и проговорил:
– Я – расстроен и грустен? Да, вы, кажется, оба с ума сошли!
Молодые люди попробовали было настаивать, чтобы он признался, что с ним; но каждый раз, как они заводили об этом разговор, он под каким-нибудь предлогом уходил в самый дальний угол своей мастерской.
Наконец они довели его своими расспросами до того, что он рассердился и объявил, если они станут приставать к нему еще, то он выскочит в окно, чтобы посмотреть, погонятся ли они за ним и тогда.
Людовик предположил, что у него припадок белой горячки и ему следует пустить кровь. Петрюс вспылил окончательно, отпер окно и предупредил, что при первом их слове исполнит свою угрозу.
При этих словах он как истинный бретонец из Сен-Мало, привыкший лазать по совершенно отвесным стенам и самым узким карнизам, так перегнулся через оконную раму, что друзья невольно вскрикнули.
Петрюс громко расхохотался, что еще более удивило Людовика и встревожило Жана Робера.
– Да что с тобой? – спросили они в один голос.
– А то, что я вижу перед собой самую лучшую модель для карикатуры Шарле или для героя романа Поля де Кока, какую только можно встретить в такой бешеный день, как вторник Масленицы.
– Это где же?
– Да вот посмотрите. Я ведь не эгоистичен.
Людовик и Петрюс вместе выглянули в окно.
Вход в мастерскую художника был с улицы Уэст; но окна ее выходили на эспланаду[6] Обсерватории, и там по аллее Обсерватории расхаживал странный субъект, которого Петрюс предназначал для карандаша Шарле или для пера Поля де Кока.
То был человек, скорее, маленького, чем высокого роста, скорее, толстый, чем худощавый, одетый в черное и с тросточкой в руках. Он уныло брел по аллее.
Сзади он представлял из себя почти круглую фигурку, в которой, впрочем, не было ничего необыкновенного.
– Да что же ты находишь в нем такого смешного? – спросил Жан Робер.
– Человек как человек, – заметил Людовик, – только, кажется, с невралгией правой ноги.
– Ну, вот и ошибаешься, – он вовсе не человек как человек, а представляет из себя нечто особенное! – вскричал Петрюс. – И в доказательство этого признаюсь тебе, что мне хотелось бы быть таким, как он.
– Так скажи, в чем именно ты ему завидуешь? – проговорил Жан Робер. – Если это нечто такое, что можно купить, я побегу к нему, мы сторгуемся, дело будет в шляпе.
– В чем я ему завидую? Во-первых, он один, и у него не висят на шее двое друзей, которые меня изводят; во-вторых, мне скучно, а он забавляется.
– Напротив, он повесил нос, как висельник! – воз разил Людовик.
– Этот-то забавляется? – спросил Жан Робер.
– Да, в лучшем виде!
– Ну, с виду на то не похоже! – сказал Людовик.
– А я утверждаю, что в душе этот человек хохочет во все горло! Хотите, я сейчас докажу вам это?
– Хорошо, смотрите, что будет, – сказал Петрюс.
Он приложил руки к губам в виде трубы и громко крикнул:
– Эй, послушайте! Господин, который гуляет по аллее!
Маленький человек в черном был в аллее один, понял, что этот окрик мог относиться только к нему, и оглянулся.
Писатель и доктор расхохотались тем же гомерическим смехом, которым за минуту до этого удивил их Петрюс.
Гуляющий оказался человеком лет пятидесяти с огромным картонным носом посреди лица.
– Что вам угодно, сударь? – спросил он.
– Ничего, государь мой, решительно ничего! – ответил Петрюс. – Мы уже видели все, что нам было нужно.
Он обернулся к друзьям.
– Признаюсь, если смотреть на него сзади, он кажется очень серьезным, а если взглянуть спереди, оказывается очень забавным, – сказал Жан Робер.
– Я предложу академии решить, какой болезнью страдает человек, который расхаживает в черных брюках, в черном сюртуке, в круглой шляпе и с накладным носом? – объявил Людовик.
– И что же? Ты, вероятно, назначишь за это приличную премию? – презрительно спросил Петрюс.
– Подожди, – сказал Жан Робер, – сегодня Петрюс в ударе и легко разгадает, он тебе это и даром скажет.
– Сомневаюсь! – возразил Людовик.
– А может быть, он видит в нем что-нибудь и по больше одного фальшивого носа.
– Но что же из этого, если он увидит на нем еще и фальшивый тупей[7]?
– О боже! К чему повел Колумба вид надутого ветром паруса? К чему повело Ньютона упавшее яблоко? К чему повел Франклина удар молнии в летучую змею? – вскричал Петрюс с напускным энтузиазмом, что составляло одно из выражений комизма в ту эпоху. – Все это повело людей к открытию правды!
– Послушай, – сказал Жан Робер, – один философ, которого я, к сожалению, не знаю, сказал, что если человек откроет какую-нибудь истину и сохранит ее толь ко для себя, то это значит, он дурной гражданин. Ну, так поведай же нам скорее истину, которую ты открыл, Петрюс.
Петрюс был именно в одном из тех припадков нервного возбуждения, когда возможность говорить приносит облегчение.
– Хорошо, жалкие слепцы! – сказал он. – Знайте же, что под накладным носом этого человека я вижу всю его жизнь.
– Прекрасно! Продолжай, продолжай! – подхватил Людовик.
– И эту историю я расскажу вам.
– Тише! Слушайте, слушайте! – вскричал Жан Робер на манер английского парламентера.
– У этого человека есть жена, которая для него нестерпима и жизнь ведет такую же нестерпимую. Доброжелательные соседи сообщили ему, что его дети родились не от него. На этом основании привратник дома, в котором он живет, смотрит на него насмешливо, когда он выходит, и печально, когда он возвращается. У него есть всего один-единственный друг и именно тот, которого обвиняют в непримиримой вражде к нему. Эта клевета основана или, если хотите, она ни на чем не основана. Он все это знает и имеет доказательства. Но, тем не менее, он продолжает пожимать руку своего друга, – или врага, если хотите, – играет с ним каждый вечер в домино, приглашает его раз в неделю обедать, пору чает ему провожать свою жену на первые представления, называет его: «Мой милейший, мой дорогой, мой любезнейший» – и вообще употребляет самые нежные слова, а в сущности ненавидит, проклинает его, готов бы был съесть его сердце, как Габриэль де Вержи съела сердце своего любовника Рауля. Но к чему же разыгрывает он эту комедию? К чему поощряет жену и ее поклонника? Он делает это потому, что он мудрец и желает в своем доме спокойствия, которого ему не видать бы как своих ушей, если бы он не закрывал глаз и открыл рот. Он мудр, как Сократ, и вообще тихий, благонамеренный гражданин.
– Но есть же у него, по всей вероятности, и какие-нибудь радости? – спросил Жан Робер, стараясь под держать юмористическое воодушевление друга. – Ведь нашел же он среди мрачной Сахары своего супружества какой-нибудь оазис, какой-нибудь чистый источник, к которому ходит освежаться и набираться новых сил для того, чтобы брести дальше по горячему песку супружеской пустыни?
– О, да, разумеется! – ответил Петрюс. – Ведь человек не может быть ни совершенно счастлив, ни совсем уже несчастлив. Ведь и в каждой тени есть проблески света, как в порывах ветра Рейсдаля и в бурях Жозефа Верне. Да, и у этого человека, как и у всех смертных, есть свои тайные радости. И можете вы угадать, в чем они состоят? Нет и тысячу раз нет. Но я скажу вам это. Невыразимое наслаждение этого человека, о котором он тайно мечтает в продолжение целых трехсот шестидесяти черных дней, состоит в том, чтобы надеть в масленичный вторник накладной нос. Пользуясь правами обычая, он идет по своему кварталу с уверенностью, что его никто не узнает, и оскорбляет злых соседей, которые оскорбляли его самого. Он верит в свою неузнаваемость особенно смело с тех пор, как наткнулся в прошлом году на свою жену, которая ехала в карете с любовником. Они видели его, но не поспешили даже опустить штору. Этот человек не уступит своих вторников за двадцать тысяч, – в эти дни он царь Парижа, который ходит по своему городу инкогнито, и сегодня вечером, когда он вернется домой, а жена станет расспрашивать его, как он про вел день, он ничего ей не скажет, а только взглянет на нее с состраданием, думая о тех удовольствиях, которые он испытывал в течение шести или семи часов. Итак, уважайте этого человека, – продолжал Петрюс, – уважайте его и завидуйте ему, потому что он веселится и забавляется, тогда как вы даже в дни общего веселья похожи: Людовик – на доктора, который только что отравил Веселость, а ты, Жан Робер, на могильщика, который только что отвез ее на кладбище Пер-Лашез.