Почти не прикасалась к еде только Юлия Сергеевна, она прикуривала сигарету от сигареты. Веки ее сегодня не были подсинены. Она встала и ушла в палатку. Когда все пошли вниз, к реке, Вяземская неожиданно появилась на берегу и решительно бросила свой рюкзак в лодку. Через плечо у нее висела двустволка. Иван Иванович Заграничный, сидевший у мотора, недоуменно поднял взгляд на Коломейцева. Глаза Коломейцева недобро сузились, хотя по инерции он продолжал улыбаться.
— Юлия Сергеевна, разве вы не поняли мое указание о том, что вы остаетесь?
— Поняла. Но рабочие справятся здесь и без меня. Вам я буду нужней, — ответила Вяземская, ставя двустволку в лодку. Она не глядела в глаза Коломейцеву, и он понял, что шутки плохи.
— Вообще-то перегруз небольшой получатся… — заскреб затылок Иван Иванович Заграничный.
Перед Вяземской вдруг вынырнул Кеша, вцепился в ее рукав:
— Юлия Сергеевна, родненька… Не надо… Не ходите с нами… Ради Бога, не ходите…
Вмешательство подчиненного в решение вопроса не понравилось Коломейцеву. Он перестал улыбаться.
— Что вы паникуете, Кеша? Занимайтесь своим делом…
Кеша бросился к нему, в отчаянии вращая глазами, униженно, но настойчиво залепетал:
— Виктор Петрович, не разрешайте. Ей нельзя…
— Это почему же нельзя? — нахмурился Коломейцев.
— А вот знаю, чо нельзя… Я сон видел…
— Не разводите мистику, Кеша. Заводите мотор. Юлия Сергеевна едете нами, — отрезал Коломейцев, поднял отвороты резиновых сапог, вошел в воду и стал выводить лодку, в которой уже сидела Вяземская. Потом ловко перевалился через борт и помог взобраться неуклюжему Бурштейну. Иван Иванович Заграничный недовольно сплюнул, но не на воду, а на собственные руки, и дернул веревку так яростно, что мотор сразу завелся. А Кеша все никак не мог завести свой мотор, так что ладони горели от веревки, и продолжал бормотать, обращаясь теперь уже к Лачугину:
— Нельзя ей, Сережа, ох нельзя…
И вдруг Каля вбежала по пояс в реку, притянула к себе Кешу и поцеловала его во взмокшие вихры, никого не стесняясь.
— Ну и дела… Ай да наш тихоня Кеша… — изумился Иван Иванович Заграничный и прибавил газу, рванув лодку вперед.
Коломейцеву почему-то было неприятно видеть этот поцелуй, но он подавил в себе это чувство, как и чувство неприязни к Юлии Сергеевне, опять нарушившей правила игры. Все чувства, не имеющие отношения к поставленной цели, должны были быть сейчас подавлены. Так всегда действовал Коломейцев, когда он ставил перед собой цель.
Кешин мотор сразу завелся после неожиданного Калиного поцелуя, и вторая лодка пошла догонять первую. А в самом начале пузырящейся дорожки, оставленной лодкой, по пояс в воде стояла Каля, и в тот момент, когда лодка стала исчезать за поворотом, быстро и неловко перекрестила ее.
17
Река поначалу была неопасная, но все знали, что неопасность эта временная. Такие минуты разные люди переживают по-разному: кому хочется помолчать, а кому и поговорить о чем-то совсем другом, чем предстоящее. Ивану Ивановичу Заграничному хотелось поговорить. Когда мотор выровнялся, перешел с первоначального завывания и чиханья на ровное пофыркивание и дал возможность слышать друг друга, Иван Иванович закинул словесную удочку:
— А ведь я, промежду прочим, за границей все-таки побывал, Виктор Петрович.
— Да ну? — изобразил удивление Коломейцев, собранно вглядываясь в реку.
— Да, побывал… И безо всяких анкет… Так что моя фамилия, она, как ни осмеивают, мне соответствует, — хитро ухмыльнулся Иван Иванович.
— Где же это вам удалось побывать без анкет, Иван Иванович? — прищурился Бурштейн.
— А сразу в трех странах. Во время войны. На танке… И кое-какие свои сравнительные наблюдения имею, — высказался Иван Иванович и притворно притаился.
— Ну, и какие? — не отрывая глаз от реки, спросил Коломейцев.
— А таки, чо там порядку больше.
— Упаси нас Бог от такого порядка, как в Дахау или в Освенциме… — с горькой усмешкой сказал Бурштейн.
— Ну чо ты, Борис Абрамович, придирашься! Порядок на костях — это, конечно, гнусность. Я не об этом. Я о характере нашем… Система наша вроде бы вся на организованности должна держаться, а характер у нас самый чо ни на есть неорганизованный. Оттого мы много дров и ломам. Лишних дров… Дров, которы потом гниют без присмотра… А эти дрова преспокойно деревьями могли быть и тень да кислород людям давать. Вот мы поговорку себе в оправдание придумали: «Лес рубят — щепки летят». Из щепок леса не вырастишь — тако бы я добавление к этой поговорке сделал. Щедрость природы нашей нас подпортила. Просторами нашими мы избалованы, потому кажду веточку не ценим, как европейский человек или японец какой. К слову, про японцев… Мы по Лене наш лес для японцев сплавляли. Сначала кору обдирали, чоб наш советский лес там, в Японии, красивше выглядел. Приехал японский представитель и вежливо, но взбунтовался: «Уж пожаруста, товариси хоросие, кору не обдирайте…» Заподозрили подкладку политическую: «Это на какой же стратегический предмет вам кора нужна?» — «А на тот сутратегицеский пуредмет, цто из васей советской коры мы будем найроновые кофтоцки выхимицивать, и васи барысни, товариси хоросие, за ними в оцереди будут стоять…» Вот те и недотепистость наша. Почему, вообще, у нас эти «оцереди» до сих пор еще не вывелись? От бедноты нашей? «Цепуха», как японец сказал бы. Богаче нашей земли нету. А посмотри, чо на вокзалах делатся — вповалку друг на дружке спят. Как будто все эвакуируются в срочном порядке. Только эвакуация кака-то странная — одновременно в совсем противоположны стороны. Эпидемия перемены мест. А почему? Я, чобы лодочный мотор достать, куда гонял? В Москву. Прописка — это дите неорганизованности нашей. Ежели прописку сейчас отменить, Москва бы сразу в пять Нью-Йорков превратилась. А ведь страна — это как-никак одно тело, все жилочки в нем подсоединены. Чо же это за тело, если голова, чо кочан капустный, раздуется, а ножки будут хиленькими, как спички? Когда же мы сорганизуемся по-людски?
— Ничего, индустриализацию мы сумели провести. Сорганизовались. И войну тоже выиграли. Сорганизовались, — пожестчал голос Коломейцева. — Хотя, конечно, во многом ты прав, Иван Иванович… Но ведь ни одного народа нет без недостатков, как нет без них ни одного человека…
— Кто возражат, — вроде бы примирительно, а на деле настырно тянул свое Иван Иванович Заграничный. — Так чо же, нам новой войны дожидаться, чобы сорганизоваться?
— Это ты ловко поддел, под ребро… — усмехнулся Коломейцев. — Но в мирной жизни надо тоже уметь жить, как на войне. Война — это оголенная суть жизни. А суть жизни — в борьбе за жизнь…
— Стоп, стоп, стоп… Тут мы с тобой на развилку, Виктор Петрович, вышли, — помотал головой Иван Иванович Заграничный, выравнивая мотор. — Конечно, я иногда и саму войну как будто с тоской вспоминаю: как победу нашу кровью добывали, как письма домой друг у друга на спинах писали. У меня однажды сквозь прорванну бумажку химическим карандашом на гимнастерке от кого-то осталось: «Твой Жорик». Однажды маршала Жукова в блиндаже угощал я тушенкой, моим солдатским тесаком открытой… Но ведь это не по самой войне тоска, а по братству солдатскому… Да и как по ей тосковать, если она, проклята, двадцать миллионов душ выбила… Война — така кровава каша, чо негоже на нее мирной жизни быть похожей. На войне порядок по приказу, хотя не всегда и приказы помогают. Такого порядка я не хочу ни для себя, ни для других. Надо, чобы порядок изнутри исходил, из совести нашей, а не из приказов. Конечно, слишком мягкотелым быть нельзя, но за излишню жестокость надо и наказывать жестоко.
«Вот тебе и Иван Иванович… — подумала Вяземская с боязливым удивлением. — А мне казалось, шутник, балагур… Вот что иногда под шуточками открывается».
Но Коломейцев и Бурштейн не удивились. Они оба воевали и знали, что нечего пугаться той войны, которая прошла, как нечего пугаться пули, которая просвистела мимо. Просвистела — значит, не убила. Кроме того, после войны оказалось, что у каждого была своя война, не похожая на войну другого. Такое уж у войны свойство.
— Сложная это проблема — насколько справедливо жестокостью платить за жестокость и можно ли самому устанавливать законы расплаты… — задумался Бурштейн, зачерпывая кружкой воду за бортом. — От этого справедливость может ожесточиться и перестать быть справедливостью. Впрочем, война иногда предлагает такие неожиданные ситуации, что приходится решать молниеносно и полагаться даже не на совесть, а на инстинкт совести. А ты знаешь, Иван Иванович, я ведь во время войны адъютантом был. У генерала. Он тогда кавалерийским корпусом командовал…
— А ты на коне… можешь, Борис Абрамович? — недоверчиво спросил Иван Иванович Заграничный.