лежат брошенными во мне и женщине, которая спасает меня, потому что страшнее этих детей кричат во мне дети-слова, которым я мать, а не отец, которым я женщина в вечном грехе и распутстве, готовая спать с любым страданием и воплем, чтобы зачать ненадолго, зачать-чуть-чуть-отдохнуть, и вновь бежать в мокрое поле к звездам и бесстыдно раскорячивать ноги, прося, чтобы меня успокоили; Иисус толкается там внутри, Иисус смотрит веселые сны, учится Иисус быть безумным, учится раскрыть неправду козла Эдипа, который зреет и знает, что согрешит, открыв в себе силу узнавать себя, согрешит ПЕРВОРОДНЫМ ГРЕХОМ, захочет никогда не умирать, и разделит ТРОИЦУ на жизнь и смерть, добро и зло, и надо будет мне, малышу Иисусу, прийти и принять эту смерть, как жизнь, и рассказать человекам о том, что я вижу сейчас во сне звезд, НЕДВИЖНЫХ звезд, никуда не идущих, стоящих над моей задранной головою НЕДВИЖНО, и не знаю я, живы ли они, или мертвы уже, и это лишь свет их идет так долго своей ПРЯМОЙ дорогой, свет их, который мне светит видеть, что я умею и чего бегу.
Глава двенадцатая
Она смотрела на свой живот
И Иосиф смотрел.
И Урия смотрел.
И Захария.
И евреи, которые собрались кричать обрученным осанну.
Иосиф смотрел НЕИЗБЫВНО, он хотел бы отвести глаза, но они тянулись в тоске и плаче к этому острому выступу, чуть поднимающему спереди простое платье Марии, вбирали его в себя песком расщепленных гор, шевелились глаза в животе Марии, ища там кого-то, кто был не его, не Иосифа делом. Иосиф поднимал свои руки к глазам и отводил белки в сторону, вдавливал их вглубь и к вискам, чтобы не смотрели, но они ВЫКАТЫВАЛИСЬ живым, выбирались смотреть опять и опять, и он опять и опять мял их прочь, потом даже нагнулся, взял песку в ладошку и бросил себе в глаза, чтобы не видеть этой смертной ему обиды, но глаза взяли песок своей открытостью и разодранностью, но перестать смотреть не могли, не хотели. Евреи вначале шушукались и пытались было усилить обиду смехом своим дурным, но скоро не стали этого делать, потому что явно мешал бы им смех слышать унылость воя, которая хрипела песком из Иосифа, стыла в жаре его белых губ, капала прокусанным уродцем к ногам и билась в жаркой жаре от земли; евреи молчали и вдыхали этот красный запах крови, который тек в них неведомой силой страдания и обиды, и еще чего-то, чего не смог бы понять даже сам Иосиф сейчас, не то, что посторонние они. Евреи дышали и потели, лица их делались все более мокрыми, но они не брали рук в тканях, чтобы высушить себя, боялись евреи что-нибудь проглядеть. Глаза Иосифа ЗНАЛИ, что когда-то, еще не сейчас, но когда-то чуть или много позже, им надо будет найти ГЛАЗА МАРИИ и смотреть в них, в их нутрь, трогать их и ощупывать, как сейчас они делали это с животом и платьем, с ногами, которые стояли босыми в песке и игрались иногда сами по себе своими пальцами в струйки МОКРЫХ ВОД. Глаза Иосифа прошли по прогнутости Марии вперед животом, опустились вдоль опущенных рук, которые иногда тянулись вроде зацепиться друг за друга сзади, но так и падали, забывая об этом ненужном желании. Иосиф смотрел в себя, а глаза его смотрели на живот Марии, но они знали, что скоро или нескоро надо будет им ВМЕСТЕ посмотреть на Марию, а не только шарить по ее и своим переулкам, которые сильно занесло снежным песком, и некому выйти с лопатой или веслом, о, веслом, его я ведь тоже сжег. Иосиф смотрел в свою землю внутри и ждал чего-то, что уже шевелилось там, ждал, чтобы оно родилось и окрепло до того, как он УВИДИТ Марию, увидит ее строгое удивление собой и своим животом, ее странно покорное СЧАСТЬЕ без всех, счастье обладания, куда никому, даже Иосифу, нету входа. Иосиф смотрел в свою землю внутри и хотел сам, еще до того, как он увидит СЧАСТЬЕ Марии и преклонится ему, уж слишком оно велико и одиноко, хотел сам найти в себе СЧАСТЬЕ простить ее, пожалеть ее, обрадоваться в нестерпимой жалости к ней и, быть может, умереть, если его людское не даст ему жить после всего этого. И не то, чтобы Иосиф вот так это все просто и ясно знал и взвешивал ожидая, нет, вовсе нет, нет-нет-нет, ничего этого ТАК не знал Иосиф; вот любовь его, может быть, знала именно ТАК, но сам он стоял и плакал, и песок, который он бросил в глаза не смотреть, творился в невозможность опустить веки, в невозможность прикрыть усталые от красного зноя глаза.
Мария улыбалась.
Она слушала, что там делается у нее внутри, она знала, что это их с Иосифом сын вертится в ней, знала и помнила их вечер на берегу Иордана, уродца, спавшего на ее жилке, руку Иосифа, которая пряталась и не хотела работать, дыру Иосифа, которую он просил закрыть, и которую она ведь закрыла тогда, ведь перестала дыра колоться дальше и болеть дальше все нестерпимей, о, она все помнила о том вечере и тепле от лодки, которую сжег для нее Иосиф, все помнила, и все сумела, раз вот уже есть у нее НЕ ПУСТОЙ животик, вон он как поднимает платье, она все хорошо сумела сделать, не зря, значит, она женщина, все сумела, а то очень боялась что не сумеет родить Иосифу сына, потому что не знает, как это делается, боялась, что что-нибудь обязательно перепутает и сделает не так, но вот какая я молодец, сумела все-таки, все хорошо обошлось.
Мария улыбалась, она уже давно знала, что кто-то в ней поселился, что он там растет для Иосифа, и нарочно оттягивала обручение, капризила, что дом не готов, что все не так там, как ей бы хотелось, а сама ждала и ждала, пока ее ДОМИК станет лучше и заметнее, пока станет живот поднимать краешек платья, а она, чтобы сделать его еще заметнее и лучше, чуть прогнется за ним следом. И вот сегодня, она решила пойти, и шла, держа их ДОМИК с Иосифом гордо вперед. Иосифа еще не было, когда она пришла с Урией, который молчал, видимо, тоже не хотел раньше времени устраивать пляски, потому что стар уже стал, не тот стал, берег силы, чтобы поплясать лихо с Захарией и