– А если не придет?
– Буду ждать хоть до конца жизни. Это мой долг, мое место здесь. Или, вернее, я подожду – а потом начну все сначала.
– То есть опять займешься ее спасением?
– Да. И перестань, ради бога, швырять камни.
– Виноват, – сказал Джеймс. – Помнишь, мы так играли на пруду близ Рамсденса, когда ты к нам приезжал с дядей Адамом и тетей Мэриан?
– Я должен ждать. Она придет ко мне. Она – часть меня. Это не прихоть и не пустая мечта. Когда знал человека с детства, когда и не помнишь такого времени, чтобы его не было рядом, это уже не иллюзия. Она вросла в меня. Неужели ты не понимаешь, что такая связь абсолютно нерасторжима?
– Да, – сказал Джеймс. – Ну что ж, я пойду. Я обещал съездить с Перегрином в гараж и привезти его обратно. Увидимся за завтраком. Завтрак, надо полагать, будет?
Завтрак был, однако нельзя сказать, чтобы он прошел в особенно сердечной обстановке. Мы ели свежую макрель, раздобытую где-то Гилбертом. Он же нашел к ней дикого укропа. И готовил, конечно, он. Аппетита не было ни у кого, кроме Титуса. Я очень обрадовался, увидев его, – значит, вернулся, почуял, как собака, где его дом. Да, я помогу ему, буду его опекать, сделаю из него себе занятие и предмет заботы; но пока мы избегали смотреть друг на друга. Мешал какой-то смутный стыд. Он стыдился своих родителей – своей несчастной стареющей матери и тупого грубияна-отца. Я стыдился того, что не удержал Хартли, что был вынужден ее отпустить, мало того – сам отвез ее в этот супружеский ад. Да, думал я, меня к этому вынудили, и не только Джеймс, но и Гилберт, и Перегрин, и даже Титус. Если бы меня оставили в покое, я бы не изверился и мне удалось бы удержать ее. Все эти непрошеные зрители выбили у меня почву из-под ног.
Перегрин вновь обрел (или притворился, что обрел) свое обычное агрессивное хладнокровие. Они с Гилбертом болтали о каких-то пустяках. Гилберт излучал затаенную радость человека, который вышел невредимым из опасного приключения и предвкушает, как будет сплетничать об этом в другой компании. У Джеймса вид был кротко-отрешенный или, может быть, грустный. Титус стыдился и дулся. Я спросил тех троих, когда они уезжают, и выразил желание, чтобы они не задерживались, поскольку спектакль окончен. Все согласились на том, что разъезд состоится завтра. Машина Перри к тому времени будет готова, Джеймс свезет его в гараж. Гилберт, хоть и неохотно, тоже согласился уехать, утешая себя мыслью, что сможет сообщить обо мне кое-что новое в Лондоне. И мы с Титусом останемся одни.
После завтрака я, по разумному совету Гилберта, составил список продуктов и напитков, которыми он мог бы снабдить меня впрок, пока у нас еще есть машина, и с этим списком он снова отбыл в деревню. Титус пошел купаться. Перегрин, теперь ярко-розовый и блестящий от крема для загара, лежал на траве возле башни. Джеймс, устроившись на полу в книжной комнате, перебирал мои книги, изредка прочитывая страницу-другую. Гилберт вернулся с нагруженной машиной и с известием, услышанным в лавке, что Фредди Аркрайт приехал в отпуск на ферму Аморн. Перегрин ввалился в дом с отчаянной головной болью и прилег в книжной комнате, задернув занавески. Джеймс вышел на лужайку и стал выгребать из корытца камни и раскладывать их на траве в виде сложного узора, обведенного кругом. День тянулся, было очень жарко, и вдали опять ворчал гром. Море было как жидкое желе, вздымалось и опадало гладкими густыми валами. Потом, вскоре после того как Титус вернулся с купания, оно стало сердиться. Поднялся свежий ветер. Гладкая зыбь усилилась, волны стали выше, мощнее. Мне было слышно, как они бушуют в Минновом Котле. Низко над горизонтом повисла длинная гряда пушистых облаков, но солнце повернуло на закат торжественно, в безоблачном голубом сиянии. Гилберт и Титус сидели теперь возле башни, в тени, которую она отбрасывала на траву, и пели «Eravamo tredici».
Я твердо решил дать отдых моему истерзанному, израненному мозгу. У меня не осталось сомнений, что все случившееся было подстроено Джеймсом вопреки моей воле. Если б у меня не сдали нервы, если б я продолжал гнуть свою линию, если б догадался сразу увезти ее отсюда, Хартли не стала бы мне противиться. Она бы махнула рукой, уступила, сперва от бессильного отчаяния человека, в котором всякая надежда на счастье давно убита. Моя задача – научить ее желанию жить, и я еще это сделаю. Я, только я в силах ее воскресить, в этом мое предназначение. Может быть, размышлял я, даже неплохо, что на этот раз я ее отпустил – ненадолго. В конечном счете моя ударная тактика оправдается, у нее будет время подумать, сравнить двух мужчин, представить себе иное будущее. Мои уговоры принесут свои плоды. Как знать, может быть, после пребывания у меня, после того как я заронил в ее душу семена свободы, небольшая порция Бена откроет ей глаза на осуществимость, а потом и на желательность немедленного избавления. Небольшая порция Бена заставит ее наконец собраться с мыслями. Так будет даже лучше, потому что она сама примет решение, а не просто послушается меня. Ей бы только немножко оправиться от страха, от чувства безысходности, и она подумает и решится уйти. Не следовало мне действовать так сплеча, так сурово, ни в коем случае не следовало запирать ее в комнате – это было ошибкой. Какое-то время я вполне мог бы удержать ее силой убеждения и достучаться до ее разума. А я сразу обрек ее на роль пленницы и жертвы, что само по себе лишило ее способности рассуждать. Теперь, в этом страшном вертепе, она хотя бы «дома» и сможет подумать. Не станет же он беспрерывно колотить ее душу и караулить ее тело. Я буду ждать. Она придет. Я не буду никуда отлучаться. Ведь она может прийти в любое время дня или ночи. А если не придет, извернулся я напоследок, – что ж, поступлю так, как сказал Джеймсу, начну все сначала.
Приближался вечер. Титус и Гилберт пришли приготовить чай, потом в машине Гилберта укатили в «Черный лев». Перегрин появился, принял дозу виски от головной боли и снова исчез. Джеймс отправился на поиски новых камней для своей мандалы, или как она там называется. С такими вот мыслями о Хартли, хоть немного притуплявшими мое отчаяние, я полез по скалам вверх, в сторону деревни. Мне видны были пенные гребни, радугой встававшие над все набиравшими силу валами, брызги долетали до меня мельчайшими каплями. Я соскользнул в длинную расщелину, где отвесные скалы расходились глубоким треугольником – укромное местечко, которое я еще давно обнаружил. По дну расщелины тянулось узкое озерко, а рядом с ним – ручеек из гальки. Гладкие скалы сильно нагрелись, и в тесном пространстве между ними меня охватило и окутало их успокоительное тепло. Я сел на камушки. Стал их переворачивать. Снизу они были влажные. Я сидел неподвижно, очень тихо, пытаясь заглушить свои мысли. Откуда-то сверху в мой ручеек скатился гладкий камешек, я безучастно посмотрел на него. Через минуту скатился еще один камешек и еще. Я поднял голову. Из-за выступа скалы на меня смотрело лицо, обхваченное двумя руками. Появились каштановые кудряшки, их трепал ветер. Два лучистых светло-карих глаза близоруко щурились на меня, в них читался и смех, и страх.
– Лиззи!
Лиззи подтянулась на остром скалистом выступе, перекинула через край загорелую ногу, уже исцарапанную до крови, потом, путаясь в широкой юбке своего синего платья, перекинула вторую ногу и, не удержавшись, съехала по гладкой скале прямо в воду.
– Лиззи! Разве так можно?
Я вытащил ее из озерка и привлек к себе, смеясь тем безудержным смехом, в котором предельная досада готова прорваться слезами.
Лиззи, тоже смеясь, выжимала подол платья.
– Ты порезалась.
– Пустяки.
– Ты потеряла туфлю.
– Она в воде. Дай мне пока другую, или ты решил коллекционировать мои туфли? Ой, Чарльз, ничего, что я приехала?
– Ты знаешь, что Гилберт здесь?
– Да, он мне написал, не мог не похвастаться, что гостит у тебя.
– Он тебя просил приехать?
– Нет, что ты. По-моему, ему не хотелось ни с кем тобой делиться. А мне вдруг так захотелось приехать, я и подумала, а почему бы и нет?
– Крошка Лиззи подумала, почему бы и нет. Ты на машине?
– Нет, поездом, а потом такси.
– Оно и лучше, а то на моей стоянке скоро не останется свободных мест. Пошли домой, тебе надо обсохнуть. Только не поскользнись еще раз, тут недолго и растянуться.
Я повел ее к дому, на лужайке она спросила:
– Это что за камни?
– Так, кто-то выкладывал узор. Ты похудела.
– Это я нарочно. Ах, Чарльз, милый, ну как ты, ничего?
– А что мне сделается?
– Да я не знаю…
Мы вошли в кухню.
– Вот тебе полотенце.
Я не собирался выяснять, какую пошлую, наглую версию последних событий Гилберт преподнес ей в письме. Мысль об этом сильно тревожила бы меня, не будь у меня более серьезных забот.
На Лиззи было переливчато-синее летнее платье с глубоким вырезом и пышной юбкой. Ее кудрявые волосы, спутанные ветром, рассыпались рыжеватыми штопорчиками по блестящему воротнику. Светло-карие глаза, увлажнившиеся от ветра, от нежности, от облегчения, смотрели на меня снизу вверх. Она выглядела до нелепости молодо, словно излучала жизнерадостность и лукавое веселье, и в то же время смотрела на меня внимательно и смиренно, как собака, угадывающая каждый оттенок в настроении хозяина. Я не мог не подумать, как не похоже это здоровое, открытое миру создание на ту неповоротливую, пришибленную женщину, закутанную и бессловесную, которую я нынче утром позволил увезти из моего дома. А между тем любовь стремится к собственным целям, выискивает, а то и выдумывает собственные чары. Я готов был, если потребуется, объяснить это Лиззи.