Однако для начала вставал чисто технический вопрос. Как увести ее? О долгом ожидании теперь не могло быть и речи, поскольку следовало, пока не поздно, использовать мою новую власть над Беном. На сей раз я стал замышлять не похищение, а скорее массированную атаку. Прежде всего я напишу Хартли письмо. Потом зайду к ним с Титусом. Почему я думаю, что он нас впустит в дом? Да потому, что он виноват и боится. Ему будет любопытно, что мы задумали. Откуда ему знать, что у меня нет доказательств? Откуда ему знать, что не было свидетелей? Тут я себя поправил: а почему бы свидетелям и не быть? Я могу сказать ему, что свидетель был, могу даже подговорить кого-нибудь (Гилберта, Перегрина?), пусть скажут, что видели, как все случилось. В конце концов, кто угодно мог увидеть! Это уже окончательно устрашит Бена. Почему бы мне не пустить в ход шантаж? Что угодно, лишь бы он сказал ей: «Ладно, уходи». Есть ли шанс, что он это скажет? Не означает ли его долгое молчание после похищения Хартли, что он еще не решил, насколько она ему теперь нужна? Если он согласится, цепи спадут, и она, мой ангел, выйдет на волю. Или если на ее глазах разоблачить его как убийцу, это может подействовать благотворно: все ее чувства к нему – страх, отвращение – разом обострятся и потребуют выхода. Только бы найти верный путь к разгадке. Куда я, черт возьми, задевал тот листок, который так ловко спрятал от самого себя?
Да, действовать нужно скорее, пока Бен не очухался. Он, надо думать, пережил нешуточную встряску; впрочем, поскольку его радиоприемник и телевизор ничего ему не сообщили, он, к сожалению, уже должен был понять, что убить знаменитого Чарльза Эрроуби ему не удалось. Но сейчас, пока Лиззи и Джеймс находятся в моем доме, я ничего не могу сделать, разве что написать Хартли. Нехорошо было бы по отношению к Лиззи затевать спасение ее соперницы при ней и даже, может быть, с ее помощью. А Джеймс, тот сбивает меня с толку своими моральными сентенциями… Значит, от них обоих надо избавиться. Гилберт и Перегрин еще ненадолго могут мне понадобиться. И Титус, конечно…
Тут я засомневался: а что, если я допустил серьезный просчет, когда определял Титусу его роль в истории с Хартли? Найдется ли Титусу место в том раю на двоих, который я только что рисовал себе? Нет. Но это не столь важно. Супружеские отношения сплошь и рядом существуют отдельно от отношений с детьми. С Титусом у меня будут совсем особые отношения, он, кстати, и сам дал понять, что это его устроило бы. Но все же до сих пор мне казалось, что Хартли захочет сохранить какую-то связь с Титусом. Или я ошибался? И тут Титус собственной персоной появился на пороге.
За последние дни я ни разу спокойно не побеседовал с Титусом и осуждал себя за это. Даже независимо от моих отношений с Хартли мальчик занял важное место в моей жизни, он был буквально подарком судьбы. Оставалось проверить, в какой мере я гожусь на роль отца. Мне уже было ясно, что Гилберт и даже Перегрин склонны усмотреть в моей дружбе с Титусом совсем иное.
Пока я предавался размышлениям, дождь перестал, и в прорывы между свинцовых туч солнце уже поглядывало на очень мокрую землю. Моя лужайка превратилась в болото, скалы стали похожи на губки. Наверху громко перекликались Гилберт и Лиззи – он залез на чердак и осматривал крышу, а она, раз за разом выжимая тряпку, подтирала пол в ванной. Когда явился Титус, я решил выйти на воздух, чтобы поговорить с ним без помехи. Сил у меня как будто прибавилось, и головокружение не повторялось. Но когда он медленно и осторожно вел меня по скалам, я чувствовал себя стариком, а добравшись до Миннова Котла, еле заставил себя ступить на мост. И как только я не погиб в этой глубокой яме, между этих гладких стен, этих свирепых волн!
Скалы начали куриться на солнце. Со всех сторон словно били горячие источники. Мы сели на полотенца, которые умница Титус прихватил из кухни, на скале с видом на Воронову бухту, недалеко от того места, где я накануне беседовал с Джеймсом. Море, хоть и казалось спокойным, потому что зыбь после дождя была такой лоснящейся и гладкой, полно было затаенной злобы, грозно катило огромные горбатые волны, на которых не видно было пены, пока они не разбивались о скалы мутно-белым прибоем. Солнце светило, только над горизонтом висела теперь серая завеса дождя. С моря на сушу перекинулась радуга. Воронова бухта была бутылочно-зеленого цвета, такой я еще никогда ее не видел. Где-то сейчас Розина?..
Поднимались мы сюда в молчании и, усевшись, не сразу заговорили. Я все поглядывал на него, а он все глядел на море. Его красивое лицо было сердито, рот подрагивал, как у обиженного ребенка. Шрам на верхней губе словно пульсировал, чуть заметно растягивался и сжимался, может быть, в силу привычки, усвоенной с детства. Давно не чесанные волосы слежались и спутались.
– Титус.
– Я.
– Мог бы ты называть меня Чарльзом? Мог бы к этому привыкнуть? Мне кажется, так нам обоим было бы легче.
– Попробую, Чарльз.
– Титус, я… Ты для меня очень много значишь, и ты мне нужен.
Титус погладил свой шрам, потом приложил к нему палец, чтобы не подрагивал. Я только тут сообразил, что он, возможно, задумывался о двусмысленности наших с ним отношений, которая сразу пришла на ум Гилберту, более того, какая-нибудь грубая шутка Гилберта, возможно, и навела его на эту мысль. Мне-то она до сих пор не приходила в голову – отчасти потому, что я вообще был поглощен другим, отчасти потому, что сам набросил на него покров невинности, позаимствованный у многострадальной Хартли.
– Не пойми меня превратно, – добавил я. Его влажные надутые губы дрогнули в улыбке, а я продолжал: – Я хочу тебе кое-что рассказать.
Я вдруг решил, что надо рассказать Титусу о том, что Бен пытался меня убить.
– Если это про Мэри…
– Да.
Я не разговаривал с Титусом после той жуткой сцены в Ниблетсе, когда «делегация» привезла согрешившую жену домой к ненавистному мужу.
– Мне от всего этого тошно. Вы меня простите, пожалуйста, но я просто не хочу быть к этому причастным. Я сбежал из дому, чтобы меня не впутывали в такие дрязги, я ненавижу дрязги, а с ними обоими я всю жизнь только и видел что дрязги, с утра до ночи. Так-то они неплохие люди, просто не могут уразуметь, как жить по-человечески.
– Она неплохой человек, с этим я согласен…
– Просто передать не могу, как мне было скверно, когда мы ездили к ним на машине, я бы много дал, чтобы этого не видеть, а теперь никогда не забуду. Мне было так стыдно. С Мэри поступили как с какой-то мебелью или с малым ребенком. Нельзя так вмешиваться в чужую жизнь, особенно в жизнь жены и мужа. Тем брак и ужасен. Просто не понимаю, как на это можно отважиться. Надо их оставить в покое. Пусть ненавидят и мучат друг друга на свой лад, им это в охотку.
– Раз это так ужасно, вмешаться необходимо. Зачем же быть таким циником и пессимистом.
– Я не циник и не пессимист, в том-то и дело. Мне это безразлично, вы думаете, что я об этом все время думаю, а я совсем не думаю, я не хочу видеть, не хочу знать, плевать мне на их терзания!
– Ну а мне не плевать, и я намерен вызволить твою мать из этого ада, и притом не откладывая.
– Вы же попробовали, а она только хныкала, что хочет домой. Ну и ладно, и скатертью дорога. Простите, это я нехорошо сказал. Вы ошиблись, только и всего, теперь забудьте об этом. Честное слово, я в толк не возьму, зачем она вам, не понимаю, что это – сентиментальность, либо благотворительность в стиле Армии спасения, либо что, но не может быть, чтобы человек был так уж необходим, не доходит это до меня. Есть ведь эта женщина, Лиззи Шерер, она к вам, по-моему, очень хорошо относится, и Розина Вэмборо…
– А я, понимаешь ли, люблю твою мать.
– О-о, любите… то есть…
– Тебе не понять, молод еще.
– Для меня, наверно, естественно проявлять нормальный интерес к молодым женщинам. В старости, возможно, все не так.
Я молчал, уязвленный до глубины души. Дурак я был, что зашел так далеко. Я чувствовал себя усталым, слабым, обескураженным. Самая молодость Титуса, его здоровая, неунывающая энергия нестерпимо раздражали меня. Раздражали его длинные загорелые голые ноги в рыжеватых волосках, торчащие из небрежно закатанных брюк. Я чувствовал, что теряю с ним контакт, что вот-вот накричу на него, а потом буду вынужден просить прощения.
– Мне жаль, что все это так тебя расстраивает. Отчасти я понимаю. Но мне нужна твоя помощь, ну, или, скажем, поддержка. Я должен рассказать тебе что-то важное про твоего отца.
– Про Бена. Он мне не отец. Кто мой отец – одному богу ведомо, я уж теперь никогда не узнаю. Давайте не будем говорить про Бена, он мне надоел. Не по душе мне это дело…
– Прости, я немного запутался, какое именно дело?
– Да насчет нас с вами. Давайте забудем про них, поговорим про вас и про меня.
– Давай. Я и сам хотел об этом поговорить, Титус, тебя-то я не пытаюсь похитить.
– Да, я знаю.
– Мы-то с тобой свободны по отношению друг к другу. И нет надобности ничего определять.