Теперь было часов десять утра. День опять был жаркий, и гром рокотал уже громче, ближе. Молнии ощущались как еле видные толчки. Меня навещали, справлялись о самочувствии, поздравляли, что легко отделался. Звучали эти поздравления как-то суховато – то ли мои друзья чувствовали, что эмоций было с лихвой проявлено с вечера, то ли они разделяли мнение врача. Словом, выходило, что я по глупости доставил всем массу лишних хлопот. Какой-то инстинкт, в котором я еще не успел разобраться, подсказал мне, что не стоит, или пока не стоит, разглашать, что падение мое произошло не случайно.
Скоро надо будет решать, что делать. Я жалел, что так и не нашел тот драгоценный листок. Но насчет того, кто был убийца, я не сомневался.
– Джеймс думает, что тебя выбросила какая-нибудь шальная волна, – сказала Лиззи.
Лиззи сияла, ее длинные кудрявые волосы спутались, они росли как здоровое растение. На ней была полосатая рубашка и бумажные брюки, кое-как подрезанные до колен. Даже после голодной диеты она была полновата для такого наряда, но меня это не смущало. Ее кожа излучала здоровье. Только по мельчайшим морщинкам возле глаз можно было бы угадать ее возраст. Смутная досада, которую мой подвиг вызывал у мужской части компании, ее не коснулась. Поскольку все кончилось хорошо, она готова была задним числом упиваться этой драмой, и каким-то образом мое спасение дало ей сильнее почувствовать, что я ее собственность.
– Не может этого быть, – сказал я, – там слишком глубоко. Кто меня вытащил?
– Да все вместе. Когда ты закричал, все сбежались, я последняя. Я примчалась, а Джеймс и Титус уже тащат тебя к той плоской плите, а Гилберт и Перегрин им помогают.
– Воображаю, сколько от них было помощи. Забавно, а я ведь не помню, что кричал.
– Доктор сказал, что ты, возможно, не будешь помнить того, что было перед самым падением и сразу после него. Это результат контузии. Мозг чего-то там не регистрирует.
– А потом все вспомнится?
– Не знаю, он не сказал.
– Как меня несли к дому, я помню. Ушибов мне досталось, по-моему, не меньше, чем в воде. На мне места живого нет.
– Да, это было ужасно, ты был как большущий намокший мешок, такой тяжелый, мы тебя чуть не уронили в расщелину. Но это было гораздо позже.
– Почему позже?
– А ты не помнишь, как Джеймс подарил тебе «поцелуй жизни»?
– Да… вроде как…
– Понимаешь, мы думали, что все кончено. Он минут двадцать над тобой бился, пока ты задышал нормально. Вот это так правда был ужас.
– Бедная Лиззи. Ну ладно, я, как видишь, не умер и готов всем доставить еще немало хлопот. Как вы вчера разместились? Тут у нас скоро будет второй отель «Ворон».
– Я спала на диване во внутренней комнате здесь внизу, Джеймс на твоей постели, Перри в книжной комнате, а Гилберт в столовой, а Титус на улице. Подушек и одеял наскребли.
– Подумать только, Джеймс захватил мою постель!
– Тебя побоялись нести по лестнице, да и затопить здесь было можно…
– Джеймс еще не заходил ко мне.
– Он, по-моему, еще спит, он совсем вымотался.
– Мне очень жаль, что это происшествие испортило нам вечеринку. Я помню, как ты пела «Voi che sapete».
– Я надеялась, что ты услышишь. Ах, Чарльз…
– Лиззи, прошу тебя, не надо…
– Ты на мне женишься?
– Лиззи, перестань.
– Я умею стряпать и водить машину, и я тебя люблю, и характер у меня золотой, без всякой неврастении, а если тебе нужна нянька, буду и нянькой…
– Это же была шутка.
– Я ведь была тебе нужна, когда ты писал…
– Это мне пригрезилось. Я тебе объяснил, я люблю другую.
– А не это ли тебе грезится?
– Нет.
– Она ведь ушла.
– Да, но теперь, Лиззи, мне только что был подан удивительный знак… и вот неожиданно путь… открыт.
– Смотри-ка, дождь пошел.
– Будем любить друг друга свободно, как я говорил вчера.
– Если ты уйдешь к ней, то уж никогда не захочешь меня видеть.
А ведь и верно, подумал я. Если я завладею Хартли, я сразу увезу ее подальше, я ее спрячу и сам спрячусь вместе с ней.
Мы не поедем с ней ни в Париж, ни в Рим, ни в Нью-Йорк, это были пустые фантазии. Я не могу познакомить Хартли ни с Сидни Эшем, ни с Фрицци Айтелем, ни с вылощенной Жанной, которая теперь именует себя принцессой. Я не могу даже повести ее в ресторан с Лиззи, или с Перегрином, или с Гилбертом. На этом роскошном фоне она не смотрится. Мы с Хартли будем жить одни, скрытно, инкогнито, где-нибудь в Англии, в деревне, в маленьком доме у моря. И она будет шить и ходить в лавку, а я буду работать в саду и красить прихожую, и у меня будет все, что я упустил в жизни. И мы будем беречь и лелеять друг друга, и будет много непритязательной доброты, и простор, и покой, незапятнанный, незамутненный. И я буду общаться с обыкновенными людьми и сам стану обыкновенным и отдохну, боже, как мне хочется отдохнуть, и мой конец сомкнется с моим началом, как было предопределено, как положено. Этого, именно этого я инстинктивно жаждал, когда, к всеобщему удивлению, бросил театр и уехал сюда, сюда! Мы с Хартли будем вместе, вдвоем, почти ни с кем не будем видаться, и наша верность друг другу восстановится, и давний молодой невинный мир тихо обступит нас снова.
Лиззи, которой я этих мыслей не поведал, наконец ушла. Я понимал, что ее поддерживает надежда: что бы я ни говорил, поверить в Хартли она не могла. Навестили меня и остальные – Перегрин, Гилберт, Титус. Об отъезде никто не заговаривал. Похоже, что праздник продлевается. Какие еще радости он сулит? Я справился о Джеймсе, но Гилберт сказал, что он еще отдыхает наверху в моей постели, у него полный упадок сил. Возможно, он простудился накануне на холодных скалах, когда склонялся над моим намокшим безжизненным телом.
Дождь лил прямой, серебристый, словно хлестал землю стальными прутьями. Он стучал по крыше и по скалам, рябил поверхность моря. Гром грохотал, как рояль вниз по лестнице, потом переходил в более мягкое ровное ворчание, почти не слышное за шумом дождя. Молнии сливались в длинные световые полосы, и трава становилась ядовито-зеленая, а скалы – ослепительно-желтые, как Гилбертова машина. Дом полнился напряжением, тревогой, страхом – стихии как бы по-своему откликались на мои злоключения. Я встал с кресла и сказал, что схожу к Джеймсу, но оказалось, что он все еще спит. Гилберт доложил, что протекла крыша и вода стекает по лестнице в ванную. Я дошел до кухни, и у меня закружилась голова. Болели бесчисленные ушибы, в теле засел неистребимый холод, я вернулся к камину. Когда подошло время завтракать, я поел супу, а потом сказал, что хочу отдохнуть, пусть меня не тревожат. Сидя в кресле, укутанный одеялами, я стал думать. Дождь так шумел, что моря не было слышно.
Что на мою жизнь покушался Бен, в этом я не сомневался. Последнее, что он сказал мне, было: «Убью». Да еще я сам привлек его внимание к мосту через Миннов Котел как к самому подходящему месту для убийства. Я сам ощутил соблазн столкнуть его в воду, и он не мог этого не почувствовать. Тут был даже как бы элемент возмездия. А что он решил действовать именно сейчас, это психологически вполне объяснимо. Он подвергся унизительному вторжению, и даже вспоминать об этом было для его самолюбия нестерпимо. Был ли его поступок предумышленным? Выжидал ли он удобной минуты, спрятавшись у моста? Или бродил поблизости, вынюхивая, пестуя свою ненависть, и не удержался? Так или иначе, он, конечно, тогда был уверен, что попытка его удалась. Мое спасение оказалось поистине чудом, а для него – мрачнейшим предзнаменованием.
Но что же дальше? Как поступают в цивилизованном обществе, когда кто-то пытается тебя убить? К закону апеллировать я не могу, и не только потому, что у меня нет доказательств. Я не могу подать в суд на мужа Хартли, допустить, чтобы ее коснулась пошлость судебного разбирательства. И не могу я даже подумать о том, чтобы явиться к Бену с моими друзьями и задать ему трепку. Я хотел бы с ним встретиться лицом к лицу, но такая встреча была бы всего лишь роскошью, как ни приятно мне было бы загладить впечатление подхалимства, которое должно было у него остаться от нашего последнего свидания. Надо как-то использовать и то, что мне известно, и то, что я сейчас собой представляю как выходец с того света, имеющий все основания пылать праведным гневом. Это я и имел в виду, когда толковал Лиззи о поданном мне удивительном знаке. Боги, сохранившие мне жизнь, распахнули передо мной дверь и повелели войти в нее.
Проблема оставалась прежней, изменился только угол зрения. Я должен увести Хартли, остаться с ней вдвоем и разбудить ее, внушить ей уверенность в возможности свободы. Да, теперь я это понял, главное – остаться с ней вдвоем, как можно скорее и навсегда. Когда она была моей пленницей, каким унизительным, наверно, было для нее присутствие в доме других людей. Больше свидетелей не будет. Я ей это скажу. Ей вовсе не нужно вступать в мой утонченный, устрашающий, чуждый для нее круг. Чтобы жениться на нищенке, царь сам – и с какой радостью! – станет нищим. Отныне это целительное смирение и будет моей путеводной звездой. Это и есть необходимое условие ее свободы, как я не понял этого раньше? Наконец-то я увижу, как изменится ее лицо. Да, в моих мыслях о будущем присутствовала и уверенность, что, придя ко мне, Хартли обретет и былую свою красоту: так узники, освобожденные из концлагеря, сперва выглядят стариками, но, очутившись на воле, отдохнув и отъевшись, опять молодеют. Ни боли, ни тревоги не останется в ее лице, оно станет спокойным и прекрасным; это помолодевшее лицо уже светило мне из будущего подобно лампаде. Когда я уходил из театра, я мечтал об одиночестве; теперь оно обрело для меня облик Беатриче. Только так счастье может стать для меня невинной и незапретной целью, даже идеалом. На тех путях, где я гонялся за ним раньше, оно оборачивалось либо блуждающим огоньком, либо чем-то порочным. Найти свою истинную любовь – значит найти единственного человека, с которым счастье целомудренно и невинно.