— Милости просим! Охота-то, видно, пуще неволи… Отколь будете?
— Ну а ты потом поговоришь, сперва обогреть надо людей…
— Самовар сейчас… Долго ли ему? Незнакомая будто личность-то…
Захватила с лавки светло-начищенный самовар и скрылась с ним за переборкой, на которой висели засиженные мухами часики, проворно и неугомонно постукивающие качающимся маятником.
За переборкой самоваром кто-то гремел, потом два женских голоса тихо заворковали. Неожиданно оттуда выпорхнула стройная девушка, кивнула в мою сторону с пугливым любопытством в больших серых глазах под надвинутым платочком и, побрякивая пустым ведром, выпорхнула за дверь. За водой побежала. Чуть успел я скользнуть по девичьему лицу, а уж вся душа вздрогнула. Точно клад нечаянно открыл! Изумление, почти испуг и радость. Весьма возможно, что все это исходило столько же из девичьей красоты, сколько от чар весенних да от собственной молодости. Ведь в эту пору юному здоровому и жизнерадостному парню каждая смазливая женщина чудом кажется! Ну да неважно, какая она в действительности была, а важно, какой я ее почувствовал. А почувствовал я ее как диковинную красоту, и сразу голова закружилась, во рту пересохло, и голос упал, точно я этой красотою подавился… И почувствовал я ее не только зрительно, а всем моим существом и естеством, всей молодой и горячей кровью. Поразила стройная фигура, серые глаза, брови стрелками, губы коралловые, поразил голос контральтовый, запах свежевымытого деревенского холста и кумача, которым от нее пахнуло, встряхнувшаяся под ситцем упругая грудь, походка. Как-то словно душу защекотало от нее. Я схватил в охапку подвернувшегося Корнея: захотелось вдруг бороться!
— Вижу, силу-то тебе некуда девать! — усмехнувшись, сказала Пелагея Егорьевна, а мельник иронически спросил:
— Холостой еще, видно?
— Холостой.
— Женить пора, стало быть! — сказал мельник, поглаживая бороду и хитровато смеясь одними глазами. Как раз в этот момент появилась Груня, а Корней и ляпнул:
— Вот оно и кстати выходит: у нас жених, а у вас — девка на выданье!
Груня вспыхнула и, поставив ведро на лавку, приткнулась к косяку и потупилась. И такой прекрасной показалась она мне в своем смущенье, что мне подумалось: «А вот взять да и жениться на ней!» — и ничего невозможного в этом не показалось. Мне скоро исполнится совершеннолетие, а тогда могу жениться, на ком мне угодно. Всплыли в памяти недовольные физиономии родителей, полных всяких «предрассудков», и я рассердился на родителей…
А Корней не унимался:
— Гляди, купец: товар лицом показываем! Не девка, а прямо — малина!
— Ему барышню нужно, что при шляпке и при зонтике, а Грунька… — начала было Пелагея Егорьевна, а Груня рассердилась:
— Язык-то у вас без костей…
И скрылась за переборкой в обществе с запевшим уже там у печки самоваром. По звону меди можно было догадаться, что она в сильном смущении. Подала самовар, звенит чайной посудой, никакого вида не подает, а уж видно все-таки, что шутка даром не прошла для нас обоих: воровато друг на друга поглядываем, чуть улыбнемся, и глаза в сторону! И чувствуется мне, что и у ней в душе беспокойная тревога прячется. Это Водолей в душах звенит, радостью весенней их поливает… После чая пошел на крыльцо красным полымем заката полюбоваться и столкнулся в потемневших сенцах с Груней. И места довольно, а выходит, будто тесно: хочу ей дорогу дать, и она тоже хочет сделать, а оба в одну сторону тыкаемся. И обоим смешно и радостно: засмеялись потихоньку.
— Ах, ты, Господи! Что уж это? — шепчет Груня.
В эту пору с молодыми всегда так бывает: налетит шквалом, загорится душа, и не потушишь. Ветер, что ли, весенний любовь раздувает… Кто ее знает! От простой шутки, как от искры — солома, затлелась, и разом вспыхнул огонь пламенный. Бес весенний кровь и разум замутил: лучше да краше этой девушки и быть на свете не может! С каждой встречей глазами все сильнее убеждаюсь. Надо бы поскорее заснуть — завтра рано вставать надо на утиную зорю, а я заснуть не могу, не спится, и кончено. С бока на бок поворачиваюсь, к ночным звукам и шорохам прислушиваюсь и все про Груню думаю. Остров с мельницей, а на нем — красавица. Вроде острова Буяна[266] какого-то. А Груня близко так, за переборкой. Нет-нет да и вздохнет. И от вздоха этого испуг и радость в душе рождаются… И еще надежда какая-то неизвестно на что. Может быть, сейчас босыми ногами в дверь пройдет?.. Показалось, что и ночь короче воробьиного носа: только-только задремал, а Корней уже за ногу тянет:
— Вставай-ка, брат! Светать зачало…
Не хотелось вставать, а услыхал, что Груня по избе ходит, живо встряхнулся.
Она нас чаем поила. Ранним утром она еще краше мне показалась: точно булка из печи — так огнем от нее и пышет, грудь девичья высоко держится, глаза сонные, пугливые, русалочьи, босая ходит, словно крадется кошечкой, косы не прибраны, расплелись, толстые да тяжелые. Так бы схватил и раздавил в объятиях! А все это таишь в себе, никакого вида не показываешь. Корней, однако, смекает. Чуть мельник выйдет, сейчас за старое:
— Хороша Груняша, да в том беда, что не наша!
Никуда от Груни не ушел бы, да что поделаешь? Охотник: утки дожидаются, не Груню смотреть прибыли.
— Ну, прощай, Груня!
— Ни пуха, ни пера, барин!
Да как метнула из-под платка серым глазом — точно кипятком в душу плеснула.
Забрали серую домашнюю утку для приманки селезней диких и поехали. Сыро и холодно было. Проплыли прудом и скоро в лес въехали на лодочке. Точно в сказке: разгорающаяся заря и небеса, и деревья, и воду раскрасила — золотит и румянит. Розовый дым от воды курится. Словно огромный колонный зал. Коридоры, залы, закоулочки, лабиринт. Кое-где по островкам клочки снега жмутся. Птицы проснулись, точно оркестр инструменты настраивает. Красота и таинственность! Журавли кричат, утки осторожно перекрякиваются. Часа полтора плыли и ткнулись в камыши, к острову. Тут у мельника шалаш, стоянка охотничья. Вылезли, лодку спрятали. Свою утку на длинной бичеве за ногу плавать пустили, а сами по разным местам в кусты. Наша утка, как заслышит шум утиных крыльев, так неистовый крик поднимает. Тут уж не зевай! Словно камни с небес, дикие селезни в воду кувыркаются, из-за нашей утки драки затевают, а тут им и гибель. Часа за два мы семь селезней убили. Когда солнце поднялось выше и розовые туманы рассеялись, селезни уже не летели на призывной клич нашей обманщицы.
Обратной дорогой Корней философствовал:
— Баба — везде баба: погибель от нее. Это как и у нас, у людей, — говорил он про нашу подманную утку.
— Это правильно! — соглашался мельник.
— Словно полюбовники они, селезни-то, промежду собой дерутся. Вон у нас недавно двое парней из-за бабы сцепились, насилу разняли, за ножи схватились.
Только водой из колодца разлили… Как и селезни, ничего не видят и не слышат…
— Да, вот она, любовь, от-что делает! Со всей тварью земной это происходит, — изрекал мельник, а Корней надо мною подшучивал:
— Ты, поди, ентаго сладкого греха не знаешь? Погоди ужо! Вроде как селезень, одуреешь от этого бабьего приману…
А я уже одурел: и охота не мила, поскорей увидать Груню хочется… Как увидал всплывшую над водой мельницу — вся душа запела от радости и ожидания. Груня на бережок вышла встретить. Переглянулись и улыбнулись друг другу вороватыми улыбочками.
— А мы давно ждем! У нас самовар готов. Палаша пирог вам испекла…
Отогрелись, напились и наелись. Мельник с Корнеем на печь полезли отсыпаться, а я до самого вечера на Груню охотился: все неожиданных встреч искал, чтобы как-нибудь приблизиться, словом ласковым обменяться, осторожно приласкать, свое тайное перед ней раскрыть… А все ничего не выходит: улыбнется да в сторону. Поймал за руку, поборол свою робость и потянул к себе — поцеловать решился, — нырнула под мою руку, тихо засмеялась и таинственно так сказала, словно только подумала вслух:
— Нашел место целоваться! Кругом люди ходят…
Хитренькая: в избе, при других, точно и смотреть на меня не хочет, а встретимся на крыльце, в сенцах или на дворе — сама заговаривает, а в серых глазах так смех и скачет. А я все больше селезнем становлюсь. Пошла в погребицу за молоком, я тут как тут. Вылезла из ямы с полным балакирем[267], а я не выпускаю:
— Поцелуешь, пропущу!
— А как я молоко пролью, кто отвечать будет?
Молоко мне помогло: одной рукой не справишься. Я целую, а ей бы только молоко не расплескать:
— Вот назола! Прилип, как муха к меду!
— Ты слаще меда…
— Только тебя послушай, ты наскажешь!
Бурлит радость жизни в обоих. Оба, словно пьяные, оба пылаем. С виду — враги, а втайне глазами друг друга ищем. Пьянит влажный пряный воздух, пахнущий и снегом, и талой землей, и березовыми почками, и первыми фиалками. Вокруг птичий гомон, куриное кудахтанье, скворчик у своей скворечницы точно смеется над нами, корова смотрит на нас глупыми мутными глазами и начинает мычать высоким дискантом, точно в медный рожок играет…