Разувшись и распоясавшись, обозные мужики ели щи с убоиной. Ели они серьезно, сосредоточенно и неторопливо, стараясь как можно глубже запрятать ложку в рот, а потом шевелили мускулами челюстей и усами, выжидая каждый своей очереди. Путешествующий сидел на коннике, посматривая на обозных, и время от времени шептал:
— Ах, ты, Боже мой милостивый!..
— С чем щи-то?
— С убоиной. А ты что? Может, похлебаешь и ты горячего-то? — спросила полногрудая миловидная баба, кухарка постоялого.
— Не имею средств, очень ограничен…
— Иди похлебай! — предложил Николай.
— Совесть не дозволяет…
— Хватит щей-то… Иди!..
— Коли милость будет… Надо маленько брюхо прогреть…
Получив от бабы деревянную ложку с узорами и выеденным краем, путешествующий перекрестился, подсел и скромно и застенчиво начал опускать ложку в блюдо, избегая захватов мяса.
— Кто ты будешь? — спрашивали его старики.
— Путешествующий!..
— А чем занимаешься?
— Хожу по земле между людями… Одинокий. Хочу в остальный раз на родимую матушку поглядеть…
— Городской, что ли?
— Всякий… Служил в солдатах… Теперь уволен.
— Кислая шерсть[259], значит, — сказал с печи шерстобит.
— А куда пробиваешься?
— Иду, а конца не вижу… Известно, куда человек идет: к своей могиле… Погляжу на матушку и опять пойду…
— Это правильно…
— Сумнительный, брат, ты человек…
— Безвредный… Земля не принимает, люди для меня, как собаки для волка…
— Бродяга, видно?..
— Все мы бродяги… Ходим-бродим, а потом в яму и уж крепко…
— Смерть-то не знаешь, где найдешь… Вот у нас грех-то с Василием Игнатовым! Жил-был поживал, добра наживал, думал, конца жизни не будет. А оно вон как перевернулось. Пришел из солдат сын: «Где земля?» Нет земли: закрепился на пять душ да и продал… А сын без ничего остался. «Как же, говорит, это выходит, тятенька?.. По миру, говорит, идти?» — «Как хочешь!» — «Отдай хоть деньги, что за мою душу получил!..» — «Не дам!» Взял полено да по башке… Отца-то!.. Свернулся старик и готов: Богу душу отдал…
— Бог покарал!.. И сына и весь мир обидел… Кабы два года еще прошло, передел бы сделали — ему бы только на две души земли-то пришлось. Вот он и поторопился: закрепил мирскую-то землю, продал ее, а она всем миром столько годов потом да кровью поливалась… За нее сколь годов другие выкуп платили…
— Мир земли лишился, а сын убег, бродягой заделался… Ищут его, ловят теперь, а пымать не могут…
— Бог прячет… За мир грех на себя принял… На прошлой неделе был здесь урядник и наказывал ловить, если в родных местах обнаружится…
— А нам что же его ловить?.. Он нам ничего худого не сделал…
— Что на отца руку поднял — это его дело с Господом Богом…
— Верно! Мы ему не судьи!..
— Правильно! Лови, коли хочешь сам, а мы убежать пособим!..
— А деньги-то где?.. За землю-то?..
— Пропали, братец!.. Кок произошло убийство, сын убежал, бросил избу-то, а покойник пятеро суток на полу в сенях валялся… Урядник осмотрел, запечатал, на бумагу все дело закрепил и уехал. А когда было вскрытие, и имущество в известность приводилось, обнаружили только рупь семь гривен!.. Где они, деньги-то?..
— Надо бы в кармашке у урядника поискать!..
Дружно засмеялись…
— Он еще придет, Егор-то!.. Наши бабы встретили его, как за дровами ездили… Я, говорит, еще не кончил свои дела, сожгу, говорит, Лукьяныча-то, чтобы краденую у мира землю не скупал…
— Теперь Лукьяныч помещиком у нас стал!.. И деды и отцы за землю выкуп платили, своим потом ее поливали, своим навозом питали, а Лукьяныч пришел и говорит: «Моя земля!»
— Великое смятение опять по земле пойдет…
— Нехорошо будет…
— На одного помещика — душ десять-пятнадцать по миру пойдут… А куда денешься?.. В город? С бабами, с ребятами?..
— Им оттуда не видать… У них на бумаге-то все складно выходит!..
— Вот рассудите, православные! Ежели мне теперь закрепиться, я две души получу, а у меня четверо ребят, баба да матка, да сам — семь человек… Через два года я должен прирезку получить на три души… Мои они, эти три души-то, а который теперь ими владеет, закрепится да продаст!.. А я что буду делать? Куда ребята-то денутся?..
— Сказывают, что Егор-то к японцам убег! — заговорила вдруг полногрудая баба-кухарка, стоявшая в сосредоточенном молчании около печки.
— Что ему к японцам-то!.. Врут, поди!..
— Он, Егор-то, девять месяцев в плену у них гостил… Сказывал — доволен, не обижали…
— За Рассею кровь проливал, а домой вернулся, ни земли, ни избы… деться некуда…
— Я, господа поштенные, тоже кровь проливал! Под Мукденом[260] был! Рану имею! — с гордостью заявил вдруг путешествующий и начал отворачивать рукав рубахи:
— Извольте удостовериться!..
Мужики обступили героя со всех сторон, и каждый разглядывал рубец на руке повыше локтя, покачивал головой и говорил:
— Действительно!..
— Чайку выпьешь? — шепотком спросила героя полногрудая баба и налила расписную чашку через верх.
— А моего убили! — сказала она с глубоким вздохом и отерла слезу рукавом кофты.
— Солдатка?
— Солдатская вдова! — не без гордости ответила баба, подавая герою чашку с чаем.
С этой минуты баба стала ласково останавливать свой взор на путешествующем и вздыхать, подпирая грудь обеими руками.
— Женатый ты, что ли?
— Вдовый же!..
— И ты вдовый? — радостно спросила бабенка, и в глазах ее сверкнула теплая симпатия к герою.
— Померла?
— Вроде этого…
И пока мужики обсуждали свои дела в шумной, бестолковой, похожей на карканье стаи ворон беседе, баба стояла в полутемном углу с героем и тихо и ласково о чем-то разговаривала с ним…
О чем? Бог их знает. Но казалось, что они давно уже знают друг друга, и теперь, внезапно встретившись после долгой разлуки, не могут наговориться друг с другом… Ворковал сиплый тенорок, вздыхала смазливая баба, а мужики кричали о душах и об земле…
— Где ты спишь-то?
— В чулане…
— Морозит нынче.
— Холодно. Чего и говорить!..
— Не знаю, где мне ложиться…
— Ближе к печке ложись… Теплее!..
— И к тебе поближе… Вон от тебя какой жар идет: не хуже печки!..
— Такая ли я была!.. Теперь и половины не осталось…
И опять глубокий вздох…
— Чаю-то еще выпьешь?
— Пожалуй…
Крутил ветер в поле, выл, как голодный волк, под крышами, и, как дым, кружилась в воздухе снежная пыль, засыпая спящее Вавилово сугробами…
Стихло в избе. Помолясь Богу, разбрелись люди спать: кто на печь, кто на полати, кто на конник. В тяжелом дыхании и в разноголосом храпе суетливо стучали маятником маленькие часы на дощатой стенке. Тараканы шуршали на картинах и за печью. С крытого сплошным настилом и соломой темного двора доносилось мелодичное побрякивание бубенчиков. Где-то брехала одинокая собака. Ночь успокоила уставших, и потонули в ее безучастном течении все обиды людские… Слабо мерцал во мраке снеговой отсвет в двух забитых снегом окошечках и, когда налетал порыв снежной метели, — то казалось, что белые голуби бьются за окнами, трепыхая крыльями…
Никто не прислушивался к молчанию ночи… А если бы кто-нибудь затаил дыхание и вслушался в это молчание, то среди тяжелого дыхания, сонных молитв и похрапывания он уловил бы, кроме суетливого постукивания часиков на стене, еще затаенный шепот за стеной…
— Милый, милый!.. Уж как я тебя жалею!..
Воет ветер, бьет метель в окошко, и словно кто-то осторожно плачет на полу в чулане…
Под крышей избы пропел и захлопал жесткими крыльями петух. Кто-то глухо заговорил вдруг у ворот и под окнами. Стряхнулась и фыркнула лошадь…
— Эх, ты… Никак проезжающие…
— Ах, ты, Боже мой милостивый! — прошептал путешествующий и, выйдя из чулана, сладко потянулся и поглядел в окно.
Словно страшное что-то увидел он там спросонья: метнулся к бабе, что-то прошептал ей и, захватив шинель, фуражку и подожок с лаптями, опрометью выбежал в сени…
Кто-то сердито стучал в окно и в ворота…
Завозились люди на печке и на полатях. Кто-то покашлял и слез с печи.
— Аксинья!..
— Слышу…
Мигнул огонек спички, загорелся грязный фонарь и поплыл в темноте к двери… А под окном и у ворот тихо переговаривались люди, и кто-то стучал в звонкие смолистые доски запертых ворот.
— Кто там? — слышен со двора звонкий голос Аксиньи.
— Охотники! Отворяй скорее!
— Сейчас…
Распахнулась дверь, и в белых облаках закрутившегося под порогом пара блеснули светлые пуговицы…
— Зажигай огонь!..
— Сею минутою…
— Где хозяин?
— На чистой половине.
— Сотский!