понять правильно). Ориенталист теперь становится фигурой восточной истории, неотличимой от нее, ее творцом, ее характерным
знаком для Запада. Вот эта диалектика вкратце:
Некоторые англичане с Китченером[853] во главе были уверены, что восстание арабов против турок могло бы помочь Англии, воюющей с Германией, одновременно покончить и с ее союзницей Турцией. Их знание природы, власти и страны арабоговорящих народов заставляло их думать, что исход этого восстания будет благоприятным, насколько можно было судить по его характеру и образу действия. И они позволили ему начаться, заручившись официальными гарантиями помощи со стороны британского правительства. Тем не менее восстание шарифа[854] Мекки оказалось для многих полной неожиданностью и застало союзников врасплох. Оно вызвало смешанные чувства и привело к появлению сильных друзей и врагов, чья противоречивая подозрительность привела к неудаче в делах[855].
Это краткое изложение Лоуренса первой главы его книги «Семь столпов мудрости». «Знание» «некоторых англичан» создает движение на Востоке, «дела» которого приводит к разнородным последствиям: двусмысленные, наполовину воображаемые, трагикомические результаты этого нового, возрожденного Востока становятся предметом экспертного письма, новой формой ориенталистского дискурса, который представляет видение современного Востока не в виде повествования, а во всей сложности, проблематичности, со всеми обманутыми надеждами, Белым ориенталистом – автором как пророческое, четкое определение.
Предпочтение видения повествованию – что верно даже в отношении такой описательной истории, как «Семь столпов», – мы уже встречали ранее в «Нравах и обычаях» Лэйна. Конфликт между целостным образом Востока (описание, монументальная летопись) и повествованием о событиях на Востоке – это многоуровневый конфликт, включающий несколько различных вопросов. Поскольку этот конфликт довольно часто встречается в ориенталистском дискурсе, стоит кратко его проанализировать. Ориенталист исследует Восток как бы сверху, намереваясь заполучить всё, что открывает ему панорама, – культуру, религию, сознание, историю, общество. Для этого он должен рассматривать каждую деталь сквозь призму ряда упрощающих, редукционистских категорий (семиты, мусульманский ум, Восток и так далее). Поскольку подобные категории носят преимущественно схематический характер и нацелены на результат и, кроме того, поскольку предполагается, что ни один восточный человек не в состоянии познать самого себя так, как это может сделать ориенталист, всякое видение Востока в конце концов вынуждено ради собственной силы и непротиворечивости опираться на того человека, институцию или дискурс, чьим производным оно является. Любое всестороннее видение в основе своей консервативно, и, как мы уже отмечали в истории идей по поводу Ближнего Востока на Западе, эти идеи подкрепляют себя сами, невзирая на любые опровергающие свидетельства. (На самом деле можно утверждать, что они сами создают подкрепляющие их достоверность свидетельства.)
Ориенталист – прежде всего агент всестороннего видения. Лэйн – типичный пример уверенности человека в том, что он полностью подчинил собственные идеи и виденья требованиям некоего «научного» взгляда на феномен, всем известного под именем Востока или восточного народа. А потому видения статично, точно так же, как статичны и научные категории, используемые ориентализмом конца XIX столетия: за «семитами» или «восточным умом» не стоит ничего, это конечные категории, сводящие всё многообразие поведения восточного человека к одному обобщенному представлению. Как дисциплина и как профессия, как особый язык или дискурс, ориентализм стоит на неизменности всего Востока в целом, поскольку без «Востока» было бы невозможно последовательное, понятное и четко сформулированное знание, называемое «ориентализм». Итак, Восток принадлежит ориентализму точно так же, как считается, что существуют определенные сведения, принадлежащие Востоку (или о Востоке).
Вопреки тому, что я называю статичной системой «синхронного эссенциализма»[856], Восток можно в целом обозреть паноптически, хотя в самом этом феномене существует постоянное давление. Источником такого давления является повествование (narrative), в которое, поскольку любая деталь восточной жизни может быть показана в движении или в развитии, вводится диахрония. То, что казалось стабильным, а Восток – это синоним стабильности и никогда не изменяющейся вечности, – теперь оказывается нестабильным. Нестабильность означает, что история – с ее деструктивными подробностями, бесконечными изменениями, тенденциями к росту, упадку или драматическим поворотам – на Востоке и в отношении Востока также возможна. История и повествование, которым она представлена, утверждают, что видения недостаточно, что «Восток» как безусловная онтологическая категория не соответствует потенциальной способности реальности к изменениям.
Более того, повествование – это специфическая форма, которую принимает письменная история в противоположность неизменности видения. Лэйн понимал опасности повествования, когда отказался придать линейную форму и самому себе, и своим трудам, избрав вместо этого монументальную форму энциклопедического, или лексикографического, видения. Повествование утверждает способность человека родиться, прожить жизнь и умереть, способность институтов и реалий к изменениям и вероятность того, что модерн и современность в конце концов возьмут верх над «классическими» цивилизациями. Кроме того, оно утверждает, что доминирование видения над реальностью – это не более чем проявление воли-к-власти, воли-к-истине и к истолкованию, а не объективное условие истории. Короче говоря, повествование представляет противоположную точку зрения, перспективу, сознание в едином пространстве видения, оно подрывает безмятежные аполлонийские выдумки, утверждаемые видением.
Когда в результате Первой мировой войны Востоку пришлось войти в пространство истории, эту работу проделал именно ориенталист-как-агент. Ханна Арендт[857] блестяще отметила, что партнер бюрократии – имперский агент[858], что значит: если коллективное академическое предприятие под названием «ориентализм» было бюрократическим институтом, основанным на определенном консервативном видении Востока, то носителями подобного видения были имперские агенты вроде Т. Э. Лоуренса. В его работе можно видеть первое проявление конфликта между повествовательной историей и видением, по мере того как, согласно его собственным словам, «новый империализм» активно пытался «возложить ответственность на местные народы [Востока]»[859]. Теперь соперничество между ведущими европейскими державами заставляло их подталкивать Восток к активной жизни, пытаться поставить Восток себе на службу, превратить извечную «восточную» пассивность в энергию современной жизни. Однако при этом важно было не позволять Востоку идти собственным путем, отбиваться от рук, поскольку, согласно каноническому взгляду, у восточных народов отсутствовала традиция свободы.
Драматизм работы Лоуренса в том и состоит, что он олицетворяет борьбу, во-первых, за то, чтобы привести Восток (безжизненный, вневременной, бессильный) в движение, во-вторых, за то, чтобы придать этому движению исходно западную форму и, в-третьих, чтобы вместить новый и возрожденный Восток в свое персональное видение, в ретроспективном модусе которого есть место чувству поражения и предательства.
Я намеревался создать новую нацию, восстановить утраченное влияние, дать двадцати миллионам семитов фундамент, на котором они могли бы построить заветный дворец национальной мысли… Для меня все подчиненные провинции империи не стоят жизни и одного английского парня. Если я восстановил на Востоке некоторое самоуважение, цели, идеалы, если я сделал