политическое и культурное превосходство Запада над Востоком. В таком союзе история представлена в очень разбавленном виде, если вообще представлена. Рассматриваемая как текущее развитие, как нить повествования или как динамичная сила, систематически и материально раскручивающаяся во времени и пространстве, человеческая история, восточная или западная, подчинена эссенциалистской, идеалистической концепции Востока и Запада (Occident and Orient). Поскольку ориенталист ощущает себя стоящим на границе, разделяющей Восток и Запад (East-West divide), он не только использует широкие обобщения, но и стремится превратить каждую сторону восточной или западной (Oriental or Occidental) жизни в непосредственный знак соответствующей географической части.
В текстах ориенталиста взаимозаменяемость его экспертного мнения и его свидетельства как представителя Запада выражается прежде всего визуально. Вот типичный пассаж (цитируемый Гиббом) из классической работы Дункана Макдональда «Религиозные взгляды и жизнь в исламе» (1909):
Арабы показали себя не слишком склонными принимать всё на веру, но упрямыми материалистами, вопрошающими, сомневающимися, насмехающимися над собственными предрассудками и обычаями, увлеченно проверяющими сверхъестественное, и всё это – в любопытной легкомысленной, почти детской манере[874].
Здесь ключевой глагол – «показали», который дает нам понять, что арабы именно так проявили себя (вольно или невольно) под испытующим взором эксперта. Количество приписываемых им свойств за счет множественного наложения придает «арабам» определенную экзистенциальную весомость. Таким образом «арабов» вынуждают присоединиться к довольно широкой категории, общей для всей современной антропологической мысли, – к категории «по-детски примитивных». Также Макдональд подразумевает, что для подобных описаний существует особая привилегированная позиция, которую занимает западный ориенталист, чья репрезентативная функция состоит в том, чтобы показать то, что необходимо увидеть. В итоге всю историю ориентализма можно рассматривать как своего рода вершину или чутко реагирующий фронтир, принадлежащий одновременно и Востоку, и Западу (Orient and Occident). Сложная динамика человеческой жизни – то, что я называю историей-повествованием, – становится либо неуместной, либо незначительной в сравнении с панорамным видением, для которого подробности восточной жизни лишь подтверждают «восточность» (Orientalness) предмета исследования и «западность» (Westernness) наблюдателя.
Если это видение и напоминает в чем-то взгляд Данте, то ни в коем случае нельзя упускать из виду то, насколько сильно отличаются этот Восток и Восток Данте. В этом случае доказательства должны быть (и считаются) научными, их происхождение, говоря на манер генеалогии, восходит к европейской интеллектуальной традиции и гуманитарной науке XIX столетия. Более того, Восток – это уже не диковина, не враг и не область экзотики, это политическая реальность выдающегося и значимого момента. Подобно Лоуренсу, Макдональд не способен разделить свои роли западного человека и ученого. Таким образом, его видение ислама, как и представление Лоуренса об арабах, смешивает определение объекта и идентичность дающего определение лица. Все восточные арабы должны быть подогнаны под видение восточного типа, сконструированное западным ученым, так же, как и конкретный опыт встреч с Востоком, в котором человек заново постигает суть Востока как следствие своего внутреннего от него отчуждения. У Лоуренса и у Форстера это последнее ощущение порождает уныние и чувство личного провала. У таких ученых, как Макдональд, оно только способствует усилению самого ориенталистского дискурса.
Оно же распространяет этот дискурс дальше, на мир культуры, политики и на действительность. В межвоенный период, как мы можем с легкостью судить по романам Мальро[875], отношения Востока и Запада (East and West) обрели постоянство – всеобщее и тревожное. Повсюду были видны признаки движения Востока к политической независимости: в расчлененной Османской империи его подогревали союзники, что, как это хорошо видно на примере арабского восстания и его последствий, быстро стало проблемой. Теперь Восток стал вызовом, причем не только Западу в целом, но самому духу, знанию и империи Запада. После целого столетия постоянного вмешательства (и изучения) Востока (Orient) роль Запада на Востоке (East), реагирующем на кризисы современности, представлялась значительно более деликатной. Существовала проблема открытой оккупации, проблема управляемых территорий, проблема европейской конкуренции на Востоке (Orient), проблема взаимодействия с местными элитами, местными народными движениями и местными требованиями самоуправления и независимости, проблема цивилизационных контактов между Востоком и Западом (Orient and Occident). Подобные вопросы требовали пересмотра западного знания о Востоке. В 1925 году всерьез размышлял об остроте проблемы Восток – Запад (East-West) не кто иной, как сам Сильвен Леви [(1863–1935)], президент французского Азиатского общества в 1928–1935 годах, профессор-санскритолог в Коллеж де Франс:
Наш долг в том, чтобы понять восточную цивилизацию. Решение гуманистической проблемы, которая на интеллектуальном уровне состоит в том, чтобы приложить эмоциональные и интеллектуальные усилия для понимания иностранных цивилизаций как в их прошлых, так и в их будущих формах, особенным образом возложено на нас, французов [хотя аналогичные чувства мог бы выразить англичанин: проблема была общеевропейская], практическим образом в отношении наших обширных азиатских колоний…
Эти люди – наследники долгой традиции истории, искусства и религии, смысл которой они еще не полностью утратили и которую они, по всей видимости, стремятся продлить. Мы взяли на себя ответственность вмешаться в их развитие, иногда без спросу, иногда же в ответ на их просьбу… Мы претендуем, справедливо это или нет, на то, что представляем более высокую цивилизацию, и по праву, данному нам этим превосходством, постоянно твердим с уверенностью, которая кажется местному населению недопустимой, что можем ставить под сомнение все их местные традиции…
В целом, куда бы ни проник европеец, местный взирал на себя с каким-то общим отчаянием, которое было действительно острым, поскольку он чувствовал, что его благополучие в моральной сфере еще в большей степени, чем в материальной, вместо того чтобы возрастать, уменьшалось. Всё это сделало основу его социальной жизни хрупкой и рушащейся под ним, а золотые колонны, опираясь на которые, он думал восстановить свою жизнь, теперь кажутся мишурой.
Разочарование перешло в затаенную вражду по всему Востоку, от края и до края, и вражда эта ныне уже близка к тому, чтобы вылиться в ненависть, а ненависть только того и ждет, чтобы стать действием.
Если по причине лености или непонимания Европа не сделает никаких усилий, которые лишь в ее собственных интересах, то азиатская трагедия подойдет к своей критической точке.
Именно здесь наука – форма жизни и инструмент политики – везде, где на карту поставлены наши интересы, – оказывается в долгу перед собой, в долгу проникнуть в местную цивилизацию и жизнь, чтобы открыть их фундаментальные ценности и устойчивые характеристики, а не душить местную жизнь бессвязными угрозами европейского цивилизационного импорта. Мы должны предложить этим цивилизациям самих себя, как мы предлагаем наши товары на местном рынке [курсив как в оригинале]