её дрожали, и в улыбке было всё, только не счастье.
— Не спешите, — сказал золотой юноша. — Мы сами будем с ней говорить, и мы решим, что с ней делать. Она будет послушна: она принесла клятву.
Люди зароптали. Что же случилось в Таоне? Люди гневались, тянули руки, и Бахари стиснул губы, и предводитель кочевников крепко держал Нуру, а она улыбалась, уже не таясь. Её разорвали бы, если бы двое не встали на её защиту.
— Нас обвинили в грязных делах, Уту! — воскликнул кочевник, и на лице, налившемся кровью, яснее проступили росчерки старых шрамов. — Из меня слепили дурня. Нам обещали союз и уважение, а Творцы сделали всё, чтобы на нас глядели косо! Разве ты не помнишь пророчество? Наш народ может пасть из-за женщины, и потому любая из них, уличённая во зле, должна быть убита без жалости!
— Не спорь со мной, Йова! — ответил юноша, глядя свысока. — Или ты усомнился в нас? Время пришло: союз заключён, и каменный человек заговорил с нами. Так не смей оспаривать моих решений, ведь пока они все были верны. Лучше думай, что вас ждёт: величие, слава!
Последние слова он произнёс, обратившись к людям и возвысив голос, и кочевники один за другим подхватили этот призыв. Поднялись руки, зазвучало нестройно и громко:
— Величие!.. Слава!..
Эхо взлетело, заметалось под сводами:
— Слава!..
— О мудрые, — вкрадчиво заговорил Бахари, выждав, когда шум затихнет, — но зачем вам слушать эту женщину? Она не скажет ничего, кроме лжи…
— Ты смеешь расспрашивать нас, будто собственных слуг? — гневно оборвал его юноша. — Ты, ничтожнейший из ничтожных, едва рождённый, усомнился в наших решениях? Мы вечны, как эта земля. Наша воля — закон. Ты можешь принять её, можешь не принять и умереть, но сомневаться и спорить впредь не смей!
Слова звенели в наступившей тишине, и с каждым словом Бахари склонялся всё ниже.
— Простите мою дерзость, о Великие, о вечно юные! — взмолился он. — Мне, простому человеку, трудно постичь вашу безмерную мудрость. Ведь это для нас истина бывает сокрыта, а вы отличите ложь от правды так же легко, как садовник отличит здоровый побег от больного. Вы заставили каменного человека подняться и обличили злодейку, проникшую в наш дом. Не видел я прежде таких чудес за столь короткий час, а величайшее чудо — вы сами…
— Ладно уж, поднимись, — сказал ему юноша. — Мы не станем ждать и отправимся в путь завтра же. Сегодня моим людям нужно отдохнуть. Так устрой же для нас пир, которого мы достойны!
По знаку Бахари музыканты принялись за игру, но песня не удавалась: струны звенели невпопад, а вайата то визжала, перекрикивая их, то замолкала с хрипом, как женщина, которую бьют и хватают за горло. В глазах музыкантов я видел тревогу, но Бахари, довольно сощурившись, им кивнул.
Двоим указали место во главе стола. Там поставили высокое кресло с золотыми ногами, богато украшенное, покрытое шкурой пса раранги, и рядом ещё одно, пониже, из тёмного дерева.
— Что это? — указал юноша, хмурясь. — Отчего они не одинаковы?
— На этом восседает сам Светлоликий, и второго такого нет, — ответил Бахари, склоняя голову. — Не гневайся, о мудрый. Другое — моё, и после первого самое лучшее, какое только есть в нашем доме.
— И как же ты рассадишь нас? — спросил юноша с едва уловимым любопытством, приподнимая бровь.
— Первое — для тебя, — осторожно сказал Бахари и бросил взгляд на лицо юноши, где застыла лёгкая улыбка. — Другое — для твоей сестры. Бесконечно мудры вы и безгранично могущество ваше, но даже из вас двоих она — только женщина…
— Только женщина? — тут же спросили двое, и голоса их слились в одно — уже не песок и ветер, а вода, льющаяся на раскалённые угли.
— Не гневайтесь, о вечно юные! — воскликнул Бахари, воздевая руки. — Я вижу, моей мудрости не хватит, так явите свою. Это лучшее, что у нас есть. Я готов подставить и спину, чтобы вы сели. Не пытайте меня загадками, чтобы я не терзался, гневя вас неловкими ответами. Смилуйтесь! Чего вы хотите?
— Мы неотделимы друг от друга, — сказал юноша, и глаза его горели, и голос дрожал от гнева. — Мы не равны, но мы одно. Яйца не бывает без белой и жёлтой части, и разве можно одну из них ставить выше? Что важнее у дерева, ветви или корни? Впредь не смей разделять нас ни в чём!
Сказав так, он сел в высокое кресло и усадил сестру на колени, а после дал знак, чтобы Нуру заняла место подле них.
Меня отвели к стене и оставили там, в углу, как груду битого камня. Оттуда я смотрел, как двое смеялись, и пили из одного кубка, и ели с одного блюда — и порой делились кусками с Нуру, а она принимала и всё улыбалась чему-то. Чему она улыбалась?
Кочевники недобро смотрели на неё, и Бахари бросал длинные взгляды. Она следила за ним и смотрела в ответ, она насмехалась, дразнила его улыбкой, и он стискивал зубы.
— Что ты смеёшься? — спросил он, не выдержав. — Как смеешь ты, женщина… хуже: девка, хуже: прислужница Творцов! — как смеешь ты поднимать на меня глаза и смеяться?
— С ней не позволено говорить никому, кроме нас, — вмешался юноша, и Бахари отступился. Он больше не спрашивал и пытался не смотреть, но иногда его взгляд тянулся к Нуру будто против воли — недобрый, цепкий взгляд.
Кочевники ели и пили, пили и ели и не могли насытиться. Уже работники едва носили кувшины и блюда и не успевали убирать со столов. На выглаженном дереве среди винных пятен, костей и объедков плясали женщины из дома забав, и гости, выходя во двор нетвёрдой походкой, то и дело опрокидывали в песок горящие лампы. День угасал, безветренный и сухой, и пах дымом и потом, печным чадом, исторгнутым вином и нечистотами. Порой мне казалось, я чую запах крови, так и не смытой с меня — острый, как тонкий нож, запах, оставляющий привкус тлена во рту.
Меня отмыли позже, в купальне. Двое сделали это сами, не доверяя меня никому, и взяли с собой Нуру. Она стояла у стены, скрестив руки. Она просила, чтобы работать позволили ей, но ей отказали. Не знаю, хотела она того ради меня или просто нуждалась в деле, чтобы не касаться стены дрожащими пальцами, и не ковырять трещину, и не складывать руки, чтобы их успокоить — а тогда не кусать губы и не смотреть так, будто ей грезится что-то иное, то,