Зашумит ли самовар, ветер ли завоет в трубе, или мягко начнет зудеть Натальина прялка — голоса тотчас же возникнут и уже не умолкают. Сначала Авдотья прислушивалась, вяло удивляясь: откуда бы этому взяться? Ведь уже заглохнет самовар и прялку уберут, а голоса тянутся, тянутся… И как-то невзначай именно в ровном зудении прялки Авдотья расслышала, узнала знакомый протяжный запев. Узнала, открыла глаза, с усилием повернула голову.
Тесный, тихий мирок окружал ее: неподвижными легкими складками висела ситцевая занавеска, пахло кизячным дымком, — наверное, растапливали печь; в избе происходило неторопливое, смутное движение. И помимо всего этого здесь жили, звучали еще и отдельные запевы…
Наваждение это или просто звенит в голове? Но нет, голоса не пропадали, не уходили. Авдотья терпеливо прислушалась и вдруг поняла: да ведь это же песня! Слабое, замиравшее сердце легко раскрылось навстречу тому, что она любила больше всего на свете. Голоса, напевы, слова зазвучали вокруг нее, в ней самой, и перед этим чудом стало отступать, уходить все обычное, маленькое…
Ситцевая занавеска отодвигалась, люди вглядывались в худое, белое, с закрытыми глазами лицо и шептались:
— На губах земля, недолго продышит… Наташа, ты бы не отходила, долго ль до беды!
Авдотья все слышала, иногда узнавала голоса, однако что-то неуловимо отделяло ее от здоровых занятых людей.
Но если б знали они, милые люди, как занята сейчас она своими песнями, наверное, удивились бы, не поверили.
Да, ей трудно дышать, повернуть голову, даже открыть глаза. Силы уходили, кончались, но память, лишь иногда отягощаемая вязкой дремотой, работала пока безотказно.
Авдотья вспоминала и вспоминала песни, какие доводилось ей певать. Их было много, недаром говорили: «Егорьевна все песни из-подо дна знает!» И она перебирала каждую песню по словечку, будто длинное ожерелье, бережно отодвигала от себя, прощалась и жадно переходила к другой. Которая из песен краше? Трудно сказать…
Ближе к сердцу лежали старинные, унывные песни-плачи. Скупые на слова, они все-таки пелись долго: каждая строка, каждое слово в них изукрашивались протяжными запевами.
Как гибкий хмель обвивает древесный ствол, так голос обвивал, растягивал, утоплял в себе слова. Уже запевала, выводя зачин, обрывал на полуслове, чтобы удержать рыдание, и хор, с полуслова же, подымал и нес песню: недаром же она была песня-плач.
С большим волнением вспоминала она свои собственные сказы. Началось все в тот несчастный день, когда волостной писарь сунул ей в руки бумагу и объявил, что муж ее, Силантий Логунов, убит в бою под Мукденом.
Отчаянный вопль вырвался у нее в тишине одинокого двора: какой беспросветный, страшный, какой непонятный мир ее окружал! И сколько черного горя виделось впереди… И не только виделось, но и сбылось.
А тот горестный причит, с каким обратилась она к солдатам, уходившим на первую войну с немцами?
Уж и куда, куда поезжали наши соколики родныеОт витого своего теплого гнездушка, от обидной своей семеюшки?..
Так кричала и плакала Авдотья, утевская вопленица. Ничего не было в этом причите, кроме горьких слез, отчаяния, темного страха перед войной.
Зато в ее плаче по Кузьме Бахареву, расстрелянному белыми, уже тлели, как угли под золой, возмущение, гнев, призыв к отплате.
Вспомнила Авдотья и свою песню-сказ на свадьбе сына Николая, в коммуне: тоже не простая была песня, с умыслом.
Да, приходил особенный час, и Авдотья пела или сказывала, а люди безмолвно подчинялись ее голосу. И те, которых она хотела убить своим словом, не находили ответа и только кипели злобой.
Было, было что вспомнить Авдотье, о чем подумать. Но вот перебрала она все до единой старинные и свои песни и затомилась.
Что ей еще нужно? Впереди оставались считанные дни, а может быть, и часы. Заботы начисто отошли, словно сквозь сон слышала она жизнь, что текла вокруг нее. Теперь бы сложить руки на груди, сказать: «Прощайте все…» Но нет, еще не утихла, еще чего-то искала беспокойная ее душа.
«Песни никому не отказала… Ганюшка мала, а Наташа непевчая живет…» — думала Авдотья и тут же укоряла себя. Нет, песня всегда живет рядом с человеком, ушел один певец, придет другой. Не может умолкнуть песня в народе.
А томление не проходило — наяву и в беспамятной дреме тревожили Авдотью неясные догадки и видения…
Так возник перед Авдотьей Тихон, искатель родников. Она еще не понимала, почему вспомнила о нем, но старичок безмолвно маячил перед нею. Еще в детстве, от старых дедов, она слышала о нем. Деды рассказывали, что был такой человек, по имени Тихон, всю жизнь искавший и находивший родники. Да, роднички откликались тому Тихону: до сего дня в Утевке и во всех окрестных деревнях роднички назывались Тихоновыми. Но ни сказок, ни песен не сложили о том Тихоне степные жители, будто бы добра от него не видели, будто и не жил он на свете. А может, так и было, — может, не жил? Земля ведь у них сухая, жаждет воды, вот народ и придумал старого старичка, искателя родников. Надежду сам себе зародил. Мало ли мечталось о том, чего сроду не было.
Да, земля у них сухая. Думы, как бы далеко ни убежали, все равно, словно мотыльки на огонь, летят к этой заботе, к этой народной боли: земля у них сухая.
Но к чему все-таки померещился тот древний Тихон? Авдотья открыла глаза, ее словно толкнуло под самое сердце: вот чудное дело, ведь того однорукого человека, что развел сад в Вязовке, тоже звали Тихоном.
Только этот человек жил не в сказке, а в яви. И яблоньки у него стояли живые, в румяных плодах. Тихон — искатель родников, а Тихон Безрука — садовод. Жизнь минувшая и жизнь новая… Родники и сады, вода и дерева…
Авдотья наконец поняла: вот откуда шло томление, вот что билось в ней, искало выхода!.. Песня рождалась где-то в глубокой тайности сердца, новая песня!
Но о чем же и как могла она запеть теперь в немоте и бессилии болезни? Видения новой, еще не сложенной песни лишь пронеслись перед нею, а она обессилела до полной глухоты. И сердце сорвалось, словно хотело выметнуться из груди. И вот лежит она, смиренная, неподвижная, ожидая, когда сердце затихнет.
В конце концов дремота сломила, и во сне она легко шагнула из избы, с постели, прямо в просторную, незимнюю степь. Она не шла, а летела, легкая как птица, по прямой тропе, утонувшей в траве и цветах. По обе стороны тропы стояли белоногие, бесконечно уходящие вдаль ряды деревьев. Свежий сладкий аромат дошел до нее. «A-а, так это яблоньки, яблоньки! Значит, это мы с вами стоим, яблоньки вы тоненькие, да на зеленой тропе разговор ведем?»
— Матушка, матушка… чайку бы испила… — глухо расслышала она голос Натальи и с трудом разлепила веки.
Наталья стояла с чашкой в руках и глядела на нее с тем испуганным, жалостливым выражением, которое теперь, кажется, так и застыло на темноглазом осунувшемся ее лице. «Почернела, — подумала Авдотья, окончательно просыпаясь. — Работает, устает, а тут еще со мною мука…»
— Чаю? — тихо повторила Авдотья. — Ну выпью!
— Я сухарик тебе размочу.
Наталья обрадовалась, поставила чай на табуретку.
Над чашкой вился пахучий парок: Наталья заварила сухую морковку, и этой морковкой пахло в избе. Надо же привидеться такому сну!
«Улечу скоро», — суеверно решила было Авдотья, вспоминая, как леталось ей во сне. Но мысль лишь мелькнула и снова исчезла. Нет, ее мучила, ей чудилась новая песня о садах. Вопреки всему в ней совершалась тайная огневая работа.
Что ж, поддаться еще и этому наваждению? Сложить песню, хотя бы шепотом?..
Наталья накормила и напоила Авдотью, осторожно заплела ей волосы, умыла.
— Спасибо, дочка, — тихо сказала Авдотья.
Наталья взяла чашку, полотенце, откинула было занавеску и вдруг услышала, как Авдотья произнесла шепотом:
— Успею ли? — И повторила, беспокойно шевеля пальцами на груди: — Успею ли?
— Чего ты, матушка? — спросила Наталья, с испугом прижимая к себе полотенце.
Авдотья взглянула на нее, словно спросонок, помедлила, потом шепнула:
— Это я про себя.
Наталья остановилась, постояла по ту сторону занавески, зажав кулаком рот, чтобы не вскрикнуть: слова Авдотьи она поняла по-своему.
«Зачин сделать с того, старого Тихона, с тех родников, — прикидывала Авдотья. — А потом уж повернуть на сады да на вязовского Тихона…»
Ах, если б хоть немного посвободнее ей дышалось!
Неспешно, бережно она выискала бы слова в песню, чтобы встали одно к одному: каждое вещее словечко облюбовала бы, на ладошке обкатала, как белую жемчужину. Изо всего, что передумано, может, и в самом деле собралась бы песня, самая желанная, вольная, широкая не только по красе своей, но и по умыслу: умысел-то какой в ней живет!..
Необыкновенно долгим показался Авдотье этот день. Засыпая, она видела путаные сны, приходя в себя, слышала смутные голоса. На улице как будто шел дождь, и, как это бывало при дожде, в избе стоял душноватый дымок. Но печь топили только по утрам. Сообразив это, Авдотья тревожно шептала: «Совсем памяти лишилась, старая…» И тут же начинала утешать себя: «Вот отосплюсь, тогда про Тихона складывать буду!» Дрема, однако, не отходила, и Авдотья все глубже и глубже погружалась в нее; потеряв счет дням и ночам, она опоминалась только на короткое время.