он не расспрашивал меня ни о чем, и я, все еще завороженный настоящим, был не в состоянии вспоминать о прошедшем.
Однажды поздним вечером я уселся на дерновую скамью перед дверью, размышляя о прелестях своего постоя и любуясь красотой ночи. Мой хозяин отправился уже на покой, и я был предоставлен самому себе. Глубоко и таинственно погрузился я в себя, и все же душа моя оставалась открытой очарованию окружавшей меня природы. Я вдыхал аромат изобильных деревьев, любовался прелестью и роскошью расцветших во всем великолепии цветов. Затерявшись в дальней перспективе времени, вечность развертывалась передо мной в ее прекрасной полноте — звучный поток родственных друг другу и щедро вознагражденных лет.
Из глухого молчания творенья возникали таинственнейшие созвучия ночи, как песнь иного мира; содрогания вечернего воздуха, шорохи листвы, пощелкивание жука, замирающие шепоты казались мне звучанием некоего зыблющегося хора духов, который навис, танцуя, над цветами. Красочные сумерки соткали из ароматов ночи и последних бликов дня на склонах горы эфирные созданья, и мерцающий лунный свет, который изливался робко сквозь полупрозрачную листву, окрашивал их бледным красно-желтым призрачным туманом. Все было залито этим всепроникающим сиянием, просочившимся даже в темнейшее ущелье. Пенящийся ручей превратился в гладкую полоску, и его блистание слилось с глубоким ночным покоем. Отдельные кусты и химерически выглядящие скалы бросали еще на его поверхность свои черные тени.
Овеянная дыханием ночи, душа моя, почувствовав свою мощь, перенеслась в дальнюю тьму, высоко за тающие облака, воспарив над Млечным Путем. Звезды то исчезали, то появлялись вновь. Я затерялся в безоблачном царстве собственных грез; я вступил в тот мир, где была жива Эльмира, где она меня ждала и дарила мне светлую радость. Я наслаждался ею, я наслаждался собой, просветленный в ее объятиях, сдержанные страсти умолкли, я сделался лучше и чувствовал себя достойным ее. О, что за миг это был! Сколько тысячелетий жизни воплотилось в нем! Чистые радости велики более, чем связанные с трудами и мечтательностью, если они посвящены милому и дорогому существу.
Я предавался теперь им вполне, соединив с ними свои предчувствия и желания; я вернулся, удовлетворенный, к самому себе, вспомнил о своей лютне и тихо, на цыпочках, прокрался за ней в хижину, нашел ее, снова занял прежнее место у порога и постарался переложить в ее напевы те чувства, избыток которых столь болезненно теснил мне грудь. Вся душа моя излилась в этих искусных мелодиях, самой природе поверил я ее в застенчивых, потаенных излияниях, охваченную священным, всепоглощающим пламенем любви. Весь мир был теперь для меня зеркалом, отражающим мою суть, образом моего собственного — и Эльмириного — блаженства.
Еще никогда не ощущал я с такой несомненностью, как дорога моему сердцу эта небесная женщина, как неотделима она от него сейчас, когда я вновь вижу ее, когда я столь ярко и внечувственно наслаждаюсь ею, созерцая себя в ее добродетели будто в кристальном источнике. Я не только вновь обретал все мои излюбленные идеи, но придал им искусно новую, благороднейшую силу и всеубеждающую красоту. К моему изумлению, к моему несказанному блаженству, чувствовал я, что это не та Эльмира, которую я прежде знал; это был просветленный ангел, освобожденный от всех земных свойств и недостатков. Ее чистая, безупречная красота и очарование, проистекающие из добродетели и разума, включали в себя по-прежнему горячую любовь ко мне. Вы видите здесь пример того, дорогой граф, как мечтательность может с легкостью превзойти все представления, которые обычно столь дороги здравому рассудку. В этой закономерной смене окрыленности и изнеможения изменил я всем представлениям о будущей жизни, на которые мне поначалу указывала философия и в которых меня убедил последующий опыт. Когда-то я брался защищать их против всех притязаний чувств и готов был платить за это своей жизнью. Но теперь радовался я, что Эльмира так близко, и не заботился в сей миг обольстительного волшебства о тех столь сильно от него отличающихся и подобных наваждению праздных, равнодушных часах. Те холодные представления вместе с забытой болью отделились от воспоминаний о былых обстоятельствах и дражайших идеях, которые парили над моей душой, оставив мне лишь одну незамутненную радость.
Вскоре услышал я подле себя шорох, — дверь хижины отворилась, и мой приветливый хозяин вышел за порог. В мечтах представилось мне, как если бы явился некий дружественный дух с сетованиями, что о нем позабыли в этой сцене любви. Но в доверительной беседе с Эльмирой чувствовал я безотчетно к нему, к творцу моего теперешнего счастья, особенную почтительность и детскую нежность.
— Я открываю в тебе с радостью еще одно дарование, — сказал он с улыбкой. — Ты довольно недурно поешь и играешь. Мне было приятно пробуждение ото сна под твою лютню. Но, бедный юноша, из твоих глаз струятся слезы. Давай же посвятим остаток ночи беседе.
С этими словами он уселся подле меня на дерновую скамью; я молча взял его бледную, дрожащую руку и, прижав к своей груди, взглянул в его улыбчивые глаза с благодарностью.
— Тебя тяготит прошлое, — продолжал он, — или же страшит будущее. Но обратись к настоящему: отчего беспокоят тебя горести и радости, которые всего лишь призрак? Что пользы с гордостью угадывать будущее, если нас влечет прелесть настоящего и все, что ему не подобно, выглядит устрашающим?
— Ах нет, отец, я не опечален настоящим и не пекусь о будущем — ты столь хорошо обеспечил для меня и то и другое. Но ты застал меня за беседой с дорогими мне умершими, и слезы эти были слезами радости обрести их вновь...
— Дорогие умершие, сказал ты? Твой взгляд, сын мой, говорит о многих пережитых горестях. Я принимаю в тебе и твоих переживаниях самое нежное участие, ты знаешь меня уже достаточно, чтобы сознавать, насколько мы с тобой близки. Со временем расскажу я тебе свою историю. Если ты желаешь, любезный сын, если ты нуждаешься в совете и в утешенье, поведай мне теперь свою.
Мог ли я противостоять доверительному отеческому настоянию, мог ли замкнуться в ответ на его нежность и участливость? Побуждаемый также расположением духа, который только что возвратился из пределов мира и братского единения, я открыл ему свободно свое сердце, излив обременявшую его скорбь. Я рассказал старцу все — до самого дня нашей встречи — и поведал ему примерно то же, что и вам, дорогой граф.
Старец слушал спокойно, но не отчужденно. Трудно было сказать, насколько велико его сожаление или огорчение или насколько он поражен; казалось, он