Во что бы то ни стало оттянуть время, задержать его. Она подошла к кровати и прилегла. Сразу заболело все тело. Он подозрительно поглядел на нее.
— Это правда, — сказал он.
— Нет!
— Перестань, Герти, — мягко попросил он, и она зарыдала, как в прежние времена, но сейчас это был лишь крик покорной, легко подчиняющейся страсти.
— Нет… — прошептала она.
Розоватые пятна неонового света падали на стол, на руку с кольцом, на прошитый крестиком свитер.
— Хочешь кофе? — спросила она. — На дорожку.
Все шло как-то не так, ненормально: она брела по изрытой, ухабистой, раскаленной дороге, поскальзываясь и то и дело сбиваясь с пути, а он стоял на обочине, крепкий, коренастый, стоял, широко расставив ноги. Она суетливо и бессмысленно кружила по комнате. Он закурил сигарету, кинул спичку на пол (как всегда делал в былые дни, которые сейчас казались ей светлыми, холодными и бесконечными), потом, скрестив, положил ноги на стул. Смотрел, как она, низко нагнувшись, вытаскивает из-под кровати чемодан. Она достала из шкафа синюю куртку, вынула из ящика рубашки.
— Снова путаешься с Альдой! — сказала она. — Не думай, что мне ничего не известно. Об этом весь поселок судачит.
— Заткнись!
Не стану я терпеть подобное обращение. Как он смеет так говорить со мной!
— Ты решил поселиться у нее? Решил начать все сначала?
Она остановилась у стола.
— Но я не согласна.
Она потерлась упругим животом о край стола.
— Я больна. Ты не имеешь права оставлять меня одну. И мадам Анри так считает. Я каждый день прибиралась тут, протирала окна, наводила порядок и чистоту, готовила пахту. Я мылась каждый день. Потому что ждала тебя. Потому что я не виновата в том, что тогда случилось.
Она ощутила неровную поверхность стола и вспомнила, как однажды в детстве спряталась под столом от матери, а дедушка, старый, с красным носом и белыми курчавыми волосами старик, спросил: «Что нужно там этой собачке?» — и кинул ей из кастрюли теплую гладкую кость.
— Я не собака, Карел! — закричала она. — Ты не можешь просто так бросить меня! Ты должен остаться.
— Я никому ничего не должен.
— Нет, должен! — отчаянно воскликнула она, мотнув головой.
Острая боль пронзила виски и шею. Она снова заплакала, шмыгая носом. За окном засветилась витрина мясной лавки. И вдруг она почувствовала удар по голове. Падая, она стукнулась лбом о край стола, упала на четвереньки.
— Пошевеливайся, Герти! — сказал он.
Хорошо еще, что на мне не было очков. О господи, что за глупые мысли, я ведь никогда не надеваю очков, если он дома или должен прийти. Она поднялась и стала складывать рубашки, две полосатые, темно-зеленую и белую, на которой не было одной пуговицы.
— Нужно пришить пуговицу.
От ушиба болел глаз, скоро это место покраснеет, потом примет зеленоватый оттенок, потом желтый. Как я выйду на улицу?
Она беззвучно плакала, перед глазами плыл теплый туман, потом она услыхала свое имя и зарыдала в голос. Он спустил ноги со стула, подошел к ней, схватил за ворот платья, зажав ткань в кулаке, и, наклонившись совсем близко, спросил:
— Зачем ты мучаешь меня всю жизнь?
— Я не виновата, Карел. Меня не было тут, когда он упал. Я была у мадам Анри.
— Да, сука, — сказал он, — ты была у мадам Анри. А он умер.
Широкая спина почти заслонила прямоугольник окна.
— Собери чемодан.
Она зажгла свет и зажмурилась от яркого света. Она рискнула взглянуть на себя в зеркало. Я состарилась. Моя жизнь кончена. Он оставляет здесь одни обломки. Перешагнул через меня, как через больную старуху, упавшую на улице. Она уложила сверху синюю куртку и закрыла чемодан, который защелкнулся с сухим щелчком. Она села на него.
— Ничего не могу поделать, — сказал он, глядя в окно.
Тело ее обмякло, но глаза снова заблестели. Я тоже ничего не могу поделать, хотела было сказать она, но вместо этого крикнула:
— Думаешь, Альда родит тебе ребенка?
Он хмыкнул.
— Она просто уличная шлюха. И у нее была операция.
— Врешь. Она беременна.
Все, это конец. Больше мне ждать нечего. Случилось самое страшное.
— И мадам Анри тоже знает про ту операцию.
— Пятый месяц, — сказал он и снова хмыкнул. — Уж я постарался.
Она подошла к нему и опустилась на колени. Схватила за ноги, вцепившись ногтями в толстую ткань его брюк, и погрузила лицо в знакомую теплую впадину.
— Все это вранье, — прошептала она. — Хитрые уловки Альды. Она не может родить, ее же оперировали. Спроси у мадам Анри.
— Она уже чувствует, как ребенок шевелится.
Невыносимая боль в суставах, в пояснице захлестнула ее. Она отпустила его ноги. Я куда-то падаю… Больше она ничего не помнила. Она лежала на полу, широко раскинув ноги, а когда очнулась, его уже не было. Она поднялась и легла на кровать.
Я даже не видела, как он вышел из комнаты, взвалив громоздкий чемодан на плечо.
Когда-то давным-давно — он был тогда совсем молодой, белокурый и носил штурманскую фуражку — мы сидели в кондитерской, и я сказала ему… нет, сначала он уехал, а я отправилась к нему в далекий белый Остенде[156], где он жил в большом красивом доме с ротондой, фотографию которого прислал мне, он встретил меня на вокзале, потом мы сидели в кондитерской, и я сказала: «Куда бы ты ни сбежал, я все равно отыщу тебя» (я тоже была тогда молода, с нежной кожей, упругими бедрами и светлыми душистыми волосами), а потом засмеялась и пошла в туалет. Чего я хотела от него? Чего ждала от него в том городе с портовыми кранами, белыми отелями и весело переговаривающимися людьми? Чего хотела от него, когда мы нашли друг друга и оказались в отеле, или еще раньше в темнеющем парке, или еще раньше в кондитерской? Когда я вышла из туалета, за столом, уставленным пирожными и серебряными кувшинчиками, никого не было, он ушел, как заявила официантка, и мне пришлось заплатить девяносто восемь франков, не считая чаевых, а у меня было всего сто, потом я долго бегала по улицам, хотя терпеть не могу шумных, залитых солнцем улиц, где бродят толпы загорелых людей. Его нигде не было. Не оказалось его и в доме с ротондой возле парка, где играли ребятишки и стоял бронзовый лев с позеленевшей от плесени и мха гривой. Он никогда там не жил. Там жил кто-то другой… Два раза он назвал меня по имени. Это было прощание. Два последних обломка крушения. Он страшится крушения. А я нет. Теперь, когда я уже совсем одна, ждать осталось уже недолго.
Огни с улицы. Сентябрь. С полей в наших краях — а это так далеко, что я их никогда больше не увижу, — уже убрали картофель. На красно-бурой земле разводят костры. Пылает огонь, стелется дым, босоногие ребятишки бросают в костер оставленную в поле картошку, а потом мы все едим горячую мякоть, очистив ее от угольно-черной кожуры. Деревья стали уже серыми и прозрачными. Завтра воскресенье. Об иных людях говорят, что они стары как мир. Так вот и я тоже. Улица за окном холодная и желтая. Улица слышит чей-то смех. Я тоже.
Слез нет, только дрожат губы. Нужно задернуть шторы, не то мадам Анри увидит меня из окна напротив. Нет, это невыносимо. О боже!
Он вернется. Я забыла положить в чемодан бритвенный прибор. Он стоит на шкафчике, наверху: помазок, мыло, бритва и все остальное. Он вернется. Он придет за своим прибором. Придет. Должен прийти…
На улице Принца
— Он влюбился. Итальянка, еле-еле говорит по-французски. Интеллекта никакого, да ей это и ни к чему, она красотка. Он висел у меня на телефоне полдня, расписывая ее ангельскую, неземную красоту, о господи, меня прямо чуть не вывернуло наизнанку. А потом, ты только послушай, он не смеет даже прикоснуться к своей мадонне, потому что он, видите ли, в одну секунду уже готов кончить.
— Вот тоска-то, — сказал я.
— Это мы, — сказал вошедший Руди, приглаживая длинные белесые патлы и одергивая пиджак.
— Привет, ребята, — ответил Жак, стоя в дверях, и мы тут же поняли, что с позавчерашнего дня у него был еще один приступ.
— Консьержка чуть не испепелила нас взглядом и что-то несла насчет мсье Лавуазье, — сказал Руди.
А мы вообще не заметили внизу никакой консьержки.
— Вот как? — озабоченно произнес Жак.
Мы прошли через огромный холл, со множеством книг и охотничьих ружей на стенах — коллекция мсье Лавуазье. В этом холле, заставленном мебелью начала века, пахло кошками.
— Ну да, ее послушать, — сказал Жак, на ходу откашливаясь и сплевывая в платок, потом он развернул платок и заглянул в него, — так жильцы по воздуху должны летать, чтобы не повредить тут чего-нибудь.
— А ты что, поселился здесь? — спросил Руди.
— Через неделю меня выставят.
— Вот жалость! — сказал Руди и засмеялся, открывая редкие зубы.
В гостиной мы с Руди плюхнулись в цветастые кресла, прямо под гигантским полотном, на котором был изображен охотник на фоне вечернего пейзажа.