Прошло полчаса, в течение которых не произошло ничего существенного, время тянулось медленно, а мы все пили; Терфаал заговорил о своих стихах:
— Я тоже немного пишу. Нет, ничего не печатал, пишу просто так, ради удовольствия. Под настроение. Есть настроение, я и пишу. А в общем, это неважно. Нет, с собой у меня ничего нет, да и нет в этих стихах ничего особенного, это так, для себя.
— Ну может, ты хоть что-нибудь захватил?
— Может быть, — сказал он и достал из бумажника пачку листков.
— Вот видишь, — спокойно произнес Руди.
— Да, не ослеп, — сказал я.
Между тем из комнаты, где оставались Жак и Джерри, доносились какие-то странные звуки. Жак говорил что-то грубым тоном, такого мы раньше за ним не замечали, девушка отвечала протяжно и жалобно.
— Она плачет, — заметил Руди.
Протяжный плач перешел в пронзительный, задыхающийся крик.
— Что это? — испуганно спросил Терфаал.
— А ты как думаешь? — сказал я, и мы с Руди принялись читать его стихи.
— Не лишено интереса. Будь я на твоем месте, давно бы отнес это издателю, — заявил Руди.
— Ты думаешь?
— Конечно, — подхватили мы в один голос.
— Надо только перепечатать, — сказал Терфаал.
Он подошел к дивану, и мы почувствовали, какой неприятный запах идет от него.
Из соседней комнаты явственно слышался плач.
— Что он там вытворяет? — спросил Терфаал.
— Очевидно, она не хочет, — сказал Руди.
— А-а-а-а-х! — закричала девушка, а Жак выругался и заорал:
— Shut up! Shut up![170]За дверью послышались глухие удары, словно кто-то взбивал подушку или выколачивал ковер.
— Опять он заводится, — сказал Руди, — и это с его-то астмой.
Терфаал беспокойно ерзал в своем кресле, вцепившись в подлокотники.
— Подонок! — прошептал он, устремив на нас увлажнившийся взгляд.
— А-а-а-а-ах! — (Чудовище, закованное в цепи, безумная дева в белом, рыдающая в полнолуние.) Жак издавал странные, шипящие звуки.
Терфаал прошелся по гостиной, сцепив за спиной руки, будто по собственной воле накрепко связал их там. Поминутно поглядывая на меня, он словно ждал, что я помогу ему.
— А почему бы и нет? — как бы размышляя вслух, сказал Руди.
— Что же делать? Не вламываться же туда? — спросил Терфаал.
— А что тебя останавливает? — спросил я.
Терфаал перестал мотаться по комнате.
— Пойдешь со мной? — горячо прошептал он. Он не хотел, чтобы его слышал Руди.
— Нет, разумеется. Мне там делать нечего.
— А ты пойдешь, Терфаал, — вмешался Руди, — ибо в Писании сказано: «Войдешь в комнаты и разлучишь любовников».
— Свиньи вы все, еще большие свиньи, чем этот, — бросил Терфаал, с побагровевшим лицом, размахивая руками, он кинулся к двери и забарабанил по ней с криком: «Открывай!» Он бил в дверь ногами, как нетерпеливый жеребец, и наконец ввалился в комнату. Руди, накинув на плечи зеленый плед, на цыпочках поспешил за ним следом.
Девушка вскрикивала. Я вернулся к окну. «Меня здесь нет», — сказал я в запотевшее стекло.
Жак вопил:
— Вы-то чего сюда явились? Это не ваше дело, убирайтесь отсюда!
— Ты сам, негодяй, убирайся отсюда. — Голос Терфаала заглушал Жака.
Плач девушки перешел в истошный крик, казалось заполнивший всю комнату. Жильцы снизу стучали палкой в потолок. Внезапно все стихло, словно разом отхлынула от берега мощная волна. Терфаал и Руди принялись уговаривать девушку, точно малого ребенка.
— It is nottink, — говорил Терфаал. — Nootink[171].
Они перенесли ее в спальню.
— Боже, о боже! — выдохнул Жак. На рукавах его рубашки темнели пятна губной помады, серые твидовые брюки были измяты, бородка-эспаньолка приплюснута на сторону. Он тяжело закашлялся, рухнул в кресло и все повторял, закрыв глаза: «Боже, о боже!»
Да, он порядком пострадал. Теперь он будет без конца пережевывать свою неудачу, будет медленно обсасывать ее и переваривать, как те невидимые микробы, что поселились в его теле. Так добился он все-таки своего или нет? В любом случае свои навыки он явно подрастерял.
— Поиграй-ка нам лучше, Жак, может, успокоишься.
— Такого со мной никогда, никогда в жизни не случалось, — проговорил он, не открывая глаз.
В спальне было тихо. Наконец явился Руди.
— Признаюсь, ты лихо отделал ее, Жак, — сказал он.
Тот резко выпрямился.
— У нее синяк под глазом, — продолжал Руди. У него был вид совершенно счастливого человека. Его трясло словно в лихорадке.
Жак, стоя перед зеркалом, поправил галстук-бабочку, пригладил волосы и бородку, сплюнул в платок и, развернув, посмотрел в него. Потом сказал:
— Надеюсь, никому не взбрело в голову, что я решил переспать с ней.
— Почему же, именно об этом мы и подумали, — ответил я.
— Что же это Красная Шапочка так рыдала? — спросил Руди.
— Да потому что я не позволил ей выйти из квартиры в таком виде. Босиком. Вы что, не понимаете? По всему видно, что пьяная, живот голый, да еще босиком. Я не желаю, чтобы консьержка все это видела. Я знаю, вы, писатели, выше этого, вам это безразлично, ну а мне нет. Она попробовала выскочить за дверь, но я затащил ее в комнату, хотел заставить надеть туфли и плащ. Только для этого, и ни для чего больше. А она вдруг без всякой причины, без малейшего повода как начала рыдать.
— Вот, вот, — закивал Руди.
— А потом вдруг запричитала: «Никто меня не любит, ни мать, ни отец. Никому я не нужна, потому что я еврейка. Все надо мной издеваются. И здесь каждый думает только о том, как бы переспать со мной. Мне даже поесть не на что. Я хочу к бабушке в Лос-Анджелес», а потом стала вопить, вы же слышали, «Take me, you bastard, take те»[172].
— А дальше?
— А дальше ничего, мне уже ничего не хотелось.
— Значит, это я наставил ей синяков, — сказал я.
Из недр низкого полированного шкафчика Жак извлек бутылку коньяку, очевидно, он припрятал ее для девушки, которую ждали к трем часам. Настал вечер; вечер заполнил комнату. Воскресные звуки усилились, стали отчетливыми и резкими, в баре напротив дама с гитарой начала свое выступление. Публика аплодировала ей, подхватывая припев. Мы курили.
Я спросил себя, чего ради я все еще торчу в этой дыре. Но что же делать? Уйти отсюда. Бежать. К другой возлюбленной, в другую страну. Еще секунда, и все это станет совершенно невыносимо.
Потом полегчает. Я давно привык к таким приступам, мне знакомы все переливы этих ощущений. Минут через десять все пройдет, все заглушит духота квартиры, разговоры с друзьями, сигареты, коньяк и прочая ерунда.
Итак, трагическое действо завершилось. Партитуры арий разлетелись по полу, диванные подушки залиты вином. Обе простыни, захваченные из спальни, — ими Руди пытался прикрыться поначалу, но они ему не подошли — и теперь висели у печки. На ковре растоптанная ореховая скорлупа и окурки сигарет.
— Боже, о боже! — то и дело повторял Жак.
Смертельно бледный, в холодной испарине Ханс вошел в комнату и с трудом выдавил:
— Ее нигде нет, я не знаю, что делать. Кто-нибудь, пойдемте со мной.
— Заткнись, — сказал Жак.
— Ты бы поискал большую любовь где-нибудь поближе, — посоветовал Руди.
Недоверчиво улыбаясь, Ханс заглянул в спальню и тут же возвратился.
— Вам что ни покажи, у вас тут же в штанах шевелится, — сказал он, — в конце концов это может надоесть.
— Что? — Жак подскочил.
На диване Руди от восторга задрал ноги.
— Гоп-ля! — орал он.
Вконец расстроенный Жак, тяжело, взахлеб дыша, вынул из плоской голубой коробочки таблетку и проглотил ее, запив коньяком.
— Да здравствует Папа! — вскричал Руди.
Жак отправился в спальню, мы слышали, как он бродит там, повторяя: «Две минуты!» Наконец он остановился в дверном проеме и провозгласил:
— Осталось две минуты! У меня тут часовой механизм!
Осталось всего две минуты!
Дверь спальни заперли изнутри, Жак рванул ее на себя, выругался и прислонился к громадному шкафу красного дерева — хранилищу фарфора мсье Лавуазье. Вид у него был совсем больной, он побледнел, под глазами залегли тени. Жак снова закашлялся, высоко поднимая плечи. Наконец, справившись с кашлем, он спросил:
— Где же твоя девушка?
— Ее нигде нет, — сказал Ханс, — ее подруга сейчас в «Мабильон», но, где искать ее, она понятия не имеет. Кельнер тоже не знает.
Терфаал и девица Джерри вошли в гостиную. Заплаканные глаза девушки покраснели, справа, под тонкой бровью, подведенной карандашом, виднелась свежая царапина. Губная помада размазалась. Она все еще не пришла в себя, ее била дрожь. Смуглые ступни с длинными крепкими пальцами переступали по ковру. В руках, тоже сплошь исцарапанных, были сандалии.
— Она же без плаща и туфель, Жак, — сказал Руди.