Моменты поэтических открытий новых граней бытия в поэзии Строчкова не так уж и редки, но все же многим и многим текстам не хватает заостренности вокруг главного действия-события, некоторой акцентиротванной сосредоточенности на необычном, запоминающемся. Идиллический отпускной фон после прочтения нескольких десятков однозвучных текстов становится достаточно предсказуемым и обедненным (как в стихотворении «Буколики»).
Если же в текст вводятся прямолинейные контрасты с городской жизнью, то выглядят они достаточно странными и инородными, поскольку – по законам жанра – мир идиллии обычно замкнут в самом себе и не имеет никаких соприкосновений с миром внешним (Обломовка из романа Ивана Гончарова, жизненное пространство гоголевских старосветских помещиков). И обильные «центонные» переклички с отринутой сельским жителем литературной жизнью только углубляют немедленно возникающее ощущение дисгармонии, половинчатости, раздвоенности между «поэзией жизни» и «поэзией поэзии»
Городское додо не дада, маньерист куртуазный, почти что классик,он любитель плотно нямням, бульбуль, а думдум не оченьи совсем не любитель бобо – того же штакета, дрына из тына.Одно дело манерно фланировать в картузе и мерно кваситьдо потери пульса, дара речи, возбухания коликих почек,да трендеть про фафа-ляля с пухлявой la contadina,а другое дело – со всей дури получить древесиной по чану до полнойпотери чувстваи понять, что бобо мертва без практики, как сказал один теоретик(кажется, Ибн Сина)и знаток двух больших разниц и многих гитик об этом,потому что искусство есть искусство есть искусство,а древесина есть древесина есть древесина,как и все остальные гегелевские триады, пристающиев деревне летом.
Конечно, невозможно отрицать, что в поэтическом творчестве свобода есть свобода есть свобода – тем более что Строчков в абсолютно всех своих «отпускных» наблюдениях безупречно точен и честен, ясен в убеждениях и в символах веры. Однако то и дело закрадывается ощущение, что с точки зрения художественности подобная честность и простота скучнее резкости и парадоксальной непоследовательности. Отдельные точечные, блестящие наблюдения раз за разом не становятся открытиями, не выстраивают целостного текста, а остаются лишь всплесками на ровном фоне тихих разговоров с самим собой. Это, впрочем, не делает их слабыми, незапоминающимися. Вот, например, один из неброских и точных манифестов строчковской лирической поэтики:
Живу уже на протяжении,натянутом настолько туго,что даже слабое движениестановится причиной звука.
Кумулятивное накопление массы опыта на каждом шагу готово перейти в иное качество, развоплотиться в звук, ценный самим собою, а вовсе не тем, что он означает в окружающем мире, на какие события и факты указывает. Тем более неорганичным контрастом – на мой вкус, разумеется! – выглядят выходы на поверхность поэтических смыслов прямой и незатейливой публицистики, поэзии либо вовсе противопоказанной, либо требующей особой отстраненно-ироничной поэтики, как у нескольких поэтов, получивших известность в перестроечные годы. В противном случае получается нечто одноразовое, однодневное, стремительно утрачивающее актуальность и всякую значительность вне прямой злободневности – увы, крайне недолговечной.
Качает по соросам шмидтовых грантодетей,культуромультуре сулится невиданный нерест,блефускоискусство всплывает наверх без затейна корм быкотаврам фронтиров, блиц, русских америк.
Столь же надуманными смотрятся на расстоянии прошедших лет сравнительно многочисленные у Строчкова случаи «макаронического» совмещения разных языковых стихий, жанровых начал, лексических пластов. Они, как мне кажется, не образуют никакого внятного «сообщения». Некоторые тексты Строчкова рассчитаны на устное авторское чтение и от подобного исполнения очень выигрывают – об этом знает каждый, кто Владимира Строчкова не только читал, но и слушал (соло или дуэтом с Александром Левиным). Однако есть среди «устных» стихов одно («Автоапология»), в котором самоирония на миг уступает место действительному и вполне мотивированному сомнению в правомерности и веской обусловленности собственного поэтического слова, сквозь шуточные самобичевания и самовосхваления просматривается нешуточная усталость от каждодневной готовности отозваться на всякое мелкое и крупное событие природно-отпускной либо литературно-городской жизни:
Кто поет в терновнике, кто в овсе,кто во ржи,кто кропает эссев поле у межи,но все, все,как один, виновники.Так не пой!Так не пой, красавица, ты при мне,не пой этих Песен Песен.Может быть, я тупой,но этим и интересен…Да! Еще не пой при луне,а также в безлунные ночи,в звездные и иные. Короче,никогда не пой. Я тупой. Я нехочу это слушать.…………………………..…И, пожалуйста, встаньте,когда я пою!Я пою для Вечности, не для вас,моя песня губит смертного человека.Вот я прокашлялся… Р-раз-раз-раз!..и пою в микрофоне салона клас –сиков XXI века.
Век двадцать первый в самом разгаре – настоящий, некалендарный. От того, как он будет опознан и осознан в поэзии, зависит очень многое. Только невозможно больше разговаривать с самим собою, не слышать шума новых времен, подступающих вплотную к привычной грамматике поэтического высказывания, властно требующих перемен и открытий.
Библиография
Руины // Арион. 2000. № 2.
Замкнутый контур // Знамя. 2000. № 12.
Черный-черный город // Арион. 2002. № 3.
Перекличка / Совм. с А. Левиным. М.: АРГО-РИСК; Тверь: КОЛОННА, 2003. 124 с.
[ «Из катафорточки улыбкой и рукой…»] // Арион. 2004. № 2.
[Песочные ходики с кукушкой] // Арион. 2005. № 2.
Бюллетень по уходу // Арион. 2006. № 2.
Караул опять спит // Знамя. 2006. № 2.
Наречия и обстоятельства. М.: НЛО, 2006. 496 с.
Тут и там, везде // Арион. 2008. № 1.
господа каскадеры и офицеры // Знамя. 2008. № 12.
Mercato Porta Portese // Новый берег, 2009. № 26.
Пушкин пашет. Таганрог: Нюанс, 2010. 32 с.
Буколики плюс. Таганрог: Нюанс, 2010. 32 с.
Zeitgeist. Таганрог: Нюанс, 2012. 32 с.
Предела нет. Таганрог: Нюанс, 2012. 32 с.
Ната Сучкова
или
«И никогда это время не кончится…»
Ната Сучкова в последние годы нашла новые ноты и интонации, меньше стало бескомпромиссности и жесткости, основанных на некоторых своеобразных конвенциях «молодой» литературы, в ее столичном изводе, который порою предполагает сосредоточение – минуя жизнь – прямо и непосредственно на литературе:
Пусть на твоей простынинапишут цитату из Бродского,я покажу какую –про пустой кружок, жизнь пустую –или любую другую.Но на лице и простыниклеймо литинститута –и на всеобщей прозе, ина всегдашней простуде…
У каждого стихотворца где-то есть свой обжитой дом, пространство, где знаком каждый предмет и звук, и все это в совокупности не порождает стихи, но имманентно является поэзией. Конечно, для кого-то таким домом может оказаться язык (иногда – в его несуществующем, свободно придумываемом экспериментальном смысловом контуре), порою – параллельная реальность мысленного преодоления какой бы то ни было природной, узнаваемой конкретики. Необыкновенно важно правильно выбрать маршрут движения между универсальностью и усредненностью городской жизни в непосредственной близости от печатного станка и – попыткой ощущать себя своим вдалеке от литературных кружков и литературно-критических обойм. В этом выборе важна абсолютная аутентичность – здесь нельзя полагаться на авторитеты, нельзя ничего принимать на веру без поверки непосредственным личным опытом.
Мейнстрим последних десятилетий выработал у большинства читателей стойкое и заведомое недоверие к экзотике сельской глубинки, к подчеркнутой этничности и к локальному колориту. И недаром: слишком уж навязли в зубах за долгие советские десятилетия идиллические картины с березками на фоне полей и ферм, а также неизбежных переборов гармоник. Исключения, конечно, случались, поскольку, как стало известно с некоторых пор, В деревне бог живет не по углам. Немаловажно, кстати, что это свойство деревенской жизни зорко подмечено вовсе не сельским жителем, но небожителем-скитальцем, на несколько месяцев заехавшим в глушь, чтобы дать ей имя и пережить несколько метафизических эпифаний. Поворот лицом к городу, к столичному обиходу и литературному быту ощутимо преобладает над стремлением сохранить региональную, провинциальную идентичность. Случаются, конечно, в поэзии запоминающиеся картины провинции – но преимущественно все же уже в постсоветское время – подмосковный Павловский Посад, например. Однако подобные возвращения к природе довольно редки, гораздо чаще будущие поэты покидают алтайскую либо вологодскую реальность в стихах еще до того, как им представится случай перебраться в одну из столиц в смысле буквальном.