Спримон еще что-то говорит. Она не слушает, не слышит. Вся точно застыла.
Только когда он стал прощаться, встрепенулась.
— А он?.. Он сам?.. Как вы записку ему передали?
— Прощаться стал, встал, кланяюсь ему… Жду, не протянет ли руку… Догадался он, должно быть… Все так пронзительно глядел на меня, пока я о делах докладывал да о посторонних вещах толковал… Протянул он мне руку, а я ему записку из ладони в ладонь передал… Боялся, что выронит… Душа в пятки ушла… Ничего, сошло… Тогда только я к ручке губернаторши подошел… Никто не догадался. А вот барон, наверное, видел.
— Теперь торжествуют… Их взяла! — срывается у нее сквозь стиснутые зубы.
Он уезжает. Она бегает по комнате вне себя, ломая руки.
«Оставьте его семье!..» Боже, сколько здесь жестокости к нему и презрения к ней! Как будто не она была его женой, другом, самым близким человеком все эти десять лет! Что такое семья для Павлуши? Он любил одну Мерлетту. Дом был для него гостиной и канцелярией. А жил он только здесь, у ее камина, в своем уголке, — здесь, где они были так счастливы, так близки… И разлучить их теперь, когда она ему нужнее всего, когда они тоскуют врозь?.. Разлучить только потому, что они не венчаны?
Силы ее подломились. Упав в кресло, она горько рыдает.
Дверь скрипнула. Выглянуло белое личико Веры, и удивленно раскрылись ее глаза. И тотчас спряталась маленькая головка, и девушка притаилась за дверью, прислушиваясь.
Мамочка плачет… Сильная, гордая женщина, еще недавно казавшаяся ей бесстрастной богиней, чуждой человеческих слабостей… Эта женщина, никогда не гнувшая головы перед судьбой, — как восторженно выражалась о ней крестная… Как она глухо, беспомощно плачет!
Точно кто посторонний взял Веру за плечи и втолкнул ее в комнату.
— Мамочка!
С жалобным криком кидается Вера к матери. Упала перед ней на колени и прижалась лицом к ее платью.
И все простила ей Надежда Васильевна за этот порыв. И чувствовала, что и Вера, в свою очередь, прощает ей свои разочарования, свои оскорбленные чувства, свою поруганную любовь.
Тревожно и смутно на счастливом еще недавно хуторе Надежды Васильевны.
Тревожно и смутно и вне этих мирных стен. Грозные события стоят на пороге.
Севастополь накануне падения. Он защищается геройски. Но редеют ряды защитников. Россия облекается в траур. «Неистощимые, неисчислимые» льются женские слезы.
Лучинин приехал на хутор и привез новости. Была битва на Черной речке. Наступала наша армия. Так хотел Государь, хотя Горчаков считал дело безнадежным. Русские отступили с большими потерями.
Надежда Васильевна чуть не плачет. Когда же мир, наконец? Кому нужен этот ужас, эти бесцельные жертвы?
Наклоняясь к ней, Лучинин таинственно шепчет:
— Я из верных источников знаю, что ежедневно из строя выбывает от пятисот до семисот человек… Не нынче завтра Севастополь сдадут.
— Ну и пусть!.. Пусть!.. Почти одиннадцать месяцев сплошной кошмар… Ах, Антон Михайлович, какая тоска… вы не поверите…
Он пристально смотрит на нее. Она похудела, пожелтела. У нее заплаканные глаза. Гусиные лапки у висков. Он их раньше не замечал. Тревога и нервность во всех ее движениях.
Она старится.
После обеда, оставшись с ним вдвоем на террасе, она говорит каким-то новым голосом, без тени прежнего вызова и кокетства, со скорбным липом и потухшими глазами:
— Антон Михайлович, вы всегда были мне верным другом… Съездите к Опочинину, передайте ему вот эту записку, расспросите его… вообще… Я не могу жить так… в этой неизвестности…
Она смолкает, борясь с подступающими слезами.
— Успокойтесь, дорогая моя! Я все сделаю. Дня через два вы получите сведения. Если б он мог писать, неужели вы думаете, он не уведомил бы вас?
— Ах, я ничего не знаю! — срывается у нее.
«Он заболел неспроста», — думает Лучинин.
Но ему странно, что она так тоскует об Опочинине. Он считал ее сильнее или бессердечнее.
После чая они идут гулять.
На солнце жарко, как в июле, но день стал заметно короче, и августовские вечера свежи. Неуловимо чувствуется дыхание смерти в печали сжатых полей, в пестром уборе сада, в холодных утренних росах, в стеклянной звонкости всех звуков, привольно несущихся с далеких мельниц и хуторов.
Куда исчезли пчелы, гудевшие над левкоями? Где нарядные бабочки, трепетно приникавшие к розам? Цветник ярок и пышен. Но нет в нем ароматов, нет в цветах страстной жажды жизни, весенних грез и летней неги. И все они напоминают нарумяненные лица людей, таящих в себе смертельную болезнь.
Так чувствует Надежда Васильевна. Никогда еще с такой страшной правдивостью не раскрывалась перед нею душа осени, роковой смысл ее последней красоты. Раньше Надежда Васильевна даже любила осень не менее весны. Ее радовал пьяный аромат яблок, наполняющий весь сад, даже комнаты, обилие фруктов, хозяйственная суета: варенье, соленье…
До чего все это далеко от нее теперь! Она ни во что не входит. Все брошено на Полю. Она часто стоит теперь у цветника, остро чувствуя запах тления. Скорбно глядит на почерневшие последние левкои, на умирающие анютины глазки, которые трогательно пробуют улыбнуться ей темно-лиловыми бархатными устами. В аллее она следит за золотым листом, который, медленно кружась, падает на землю. А земля сыра и пахнет могилой. В траве шуршит испуганный уж. Он тоже грелся на солнце, потому что кровь его холодеет.
Так стоит она и думает, думает что-то. А в груди дрожат невыплаканные слезы.
— Удивительно! — говорит она Лучинину, идя с ним по степи, мимо выгоревших, пустых полей и вспаханных пластов чернозема. — Я раньше так любила осень! Что-то в ней, оказывается, я проглядела… Теперь она меня пугает. Во всем, куда ни глянешь, такая тоска… Посмотрите, как мертво в поле!.. Месяц назад здесь кипела жизнь. До самой ночи я слышала смех, песни, скрип телег…
— А это слышите?.. Бич щелкает. Мычат коровы. Блеют овцы. Чем не жизнь?
— Да, но раньше стадо не мешало нам гулять… День был длиннее… А вон и гуси идут на покой. Как далеко все слышно!.. Точно рядом… Но это уже последние звуки. Скоро наступит ночь, и все замрет. Мрак, тишина. В них точно тонешь, точно таешь… Это ужасное чувство!
— Нервы, — улыбается Лучинин. — Наденьте-ка шаль! Сейчас солнце сядет, и поднимется ветер.
Они ждут, когда стадо пройдет вдали. Пыль еще долго стоит в неподвижном воздухе. Потом медленно опадает. И эта пыль уже кажется розовой.
— Нет, все имеет свою прелесть, — говорит Лучинин. — Взгляните на небо… Какой пожар! Только осень дарит нас такими закатами. Теперь оглянитесь!
Мертвая степь словно ожила. Распаханные пласты чернозема стали бурыми, и багряный отблеск упал на сухую землю сжатых полей. Все улыбнулось на миг. Вспыхнули тучи, задумчиво толпившиеся на горизонте. А через минуту загорелись плывшие вверху легкие облачка.
Стихийно разливается зловещий пожар заката, охватывая полнеба, все пронизывая багрянцем.
— Какая вы красивая сейчас! — говорит Лучинин, останавливаясь. — Какая вы необычная! Ваши волосы кажутся рыжими, как у венецианок, а в зрачках горят огненные точки.
— Да, от этих красок не оторвешь глаз… Но и здесь много тоски. И заметьте! С каждым мигом небо все ярче. Точно оно дышит. Правда? Точно волна какая-то поднимается оттуда. Разве это заря? Это кровь…
Лучинин смеется. А она продолжает, странно волнуясь:
— Вспомните майские зори, такие нежные, задумчивые! Разве вы не чувствуете в этом закате отчаяния?
— Браво!.. Мне это нравится. Действительно, если б краски могли кричать, если б у природы были понятные для нас слова, мы услыхали бы… Знаете, что услыхали бы мы сейчас?
— «Помогите! Гибну…»
— О, как вы мрачно настроены! Я слышу здесь что-то другое. Быть может, это, правда, вопль отчаяния — эти краски умирающего дня… Но когда всего ярче горит свеча? Перед тем, как потухнуть. Когда всего сильнее вспыхивает уголек в камине? Перед тем, как погаснуть. Этот закат — точно душа женщины в сорок лет. Все, что спало в ней, скованное долгом, страхом или религиозным чувством, вдруг просыпается и встает во весь рост. Рвутся цепи. Со стихийной силой вырываются на простор подавленные инстинкты, неведомые ей самой темные, роковые силы… Пусть женщина была добродетельна всю жизнь! В этот момент она стоит у порога, за которым притаился соблазн и грех.
Он смолкает на миг. Глаза их встретились. Зрачки ее расширились. Она вспоминает что-то. Что-то похожее он говорил ей два года назад.
— Переступит она этот порог или нет?.. Все зависит от ее темперамента и… от случая. Многие могут дожить до старости, так и не поняв причины своей тоски и слез; так и не сознав опасности, которая ждала их у этого порога, близости которого они, быть может, и не заметили в своей наивности и неведении жизни… Но есть смелые души. Они не остановятся на полпути. Как это небо, как эти краски, они кричат: «Жить!.. Жить!.. Все взять от жизни, потому что дни сочтены, а ночь надвигается!»