К 1825 году, когда писался опус Пушкина о разговоре с Александром I, Веллингтон уже принял участие в Аахенском и Веронском общеевропейских конгрессах, нацеленных на восстановление феодально-абсолютистских монархий, разрушенных французской революцией 1789 года и наполеоновскими войнами. В 1826 году герцог будет послан в Россию для поздравления императора Николая с восшествием на престол, а после 1828-го дважды станет премьер-министром Великобритании. Но в 1825 году Пушкин еще об этом не знал. Зато был уверен, что тщеславный английский генерал-фельдмаршал, когда-то выгнанный из Итонского колледжа за неуспеваемость, русской литературой не интересуется вовсе.
К чему все это? К тому, что рассказы и стихи, повести и поэмы пишутся по наущению Муз безотносительно к мнениям царей и герцогов, при любых заслугах последних. Посему последний параграф этой главы посвящен смыслу писательского философствования. И для этого мне хочется дать слово великим писателям, знающих о смерти несколько более других.
О том, что философствовать — значит учиться умирать. Без комментариев
…Погоня за всеми известными нам удовольствиями сама по себе вызывает в нас приятное чувство. Само стремление порождает в нас желанный образ, а ведь в нем содержится добрая доля того, к чему должны привести наши действия, и представление о вещи едино с ее образом по своей сущности. Блаженство и счастье, которыми светится добродетель, заливают ярким сиянием все имеющее к ней отношение, начиная с преддверия и кончая последним ее пределом. И одно из главнейших благодеяний ее — презрение к смерти; оно придает нашей жизни спокойствие и безмятежность, оно позволяет вкушать ее чистые и мирные радости; когда же этого нет — отравлены и все прочие наслаждения.
…Неизвестно, где поджидает нас смерть; так будем же ожидать ее всюду. Размышлять о смерти — значит размышлять о свободе. Кто научился умирать, тот разучился быть рабом. Готовность умереть избавляет нас от всякого подчинения и принуждения… К чему страшиться тебе последнего дня? Он лишь в такой же мере способствует твоей смерти, как и все прочие. Последний шаг не есть причина усталости, он лишь дает ее ощутить. Все дни твоей жизни ведут тебя к смерти; последний лишь только подводит к ней.
…Жизнь сама по себе — ни благо, ни зло: она вместилище и блага и зла, смотря по тому, во что вы сами превратили ее. И если вы прожили один-единственный день, вы видели уже все. Каждый день таков же, как все прочие дни. Нет ни другого света, пи другой тьмы. Это солнце, эта луна, эти звезды, это устройство вселенной — все это то же, от чего вкусили пращуры ваши и что взрастит ваших потомков… Если вы присматривались к хороводу четырех времен года, вы не могли не заметить, что они обнимают собою все возрасты мира: детство, юность, зрелость и старость. По истечении года делать ему больше нечего. И ему остается только начать все сначала.
Мишель Монтень, французский писатель и философ эпохи Возрождения, эссе «О том, что философствовать — значит учиться умирать»
Сегодня под утро мне приснилась черная книга. Дело было в книжном магазине… Я подхожу к букинистическому отделу и вижу какой-то странный корешок. Я его снимаю: очень красивый, хорошо сохранившийся бювар, а внутри только черные страницы. Я решил эту книгу приобрести, но мне ее даром отдали. И я сел писать белым фломастером какие-то тексты на черной бумаге. Вот так: белым по черному.
Русский классик XX века Андрей Битов, «Мои правила жизни» в интервью журналу «
Esquire»
Бледнеет мир С незримых горМеня Пронизывает СветомКоторый Свет И тот СапгирСо мной Беседует Об этом
Генрих Сатир, поэт и прозаик. В стихотворении «Странная граница» написал «Рейс троллейбуса — на небо», и в тот же год умер от сердечного приступа в московском троллейбусе по дороге на презентацию антологии «Поэзия безмолвия», где собирался выступать Сомерсет Моэм, эссе, написанное в 90-летний юбилей
Память у меня теперь хуже некуда, до могилы осталось брести считанные метры, а мои воспоминания о прожитых девяти десятках лет столь туманны, что даже обидно за собственное прошлое.
Яснее всего, пожалуй, я помню смерть матери — она мучает меня уже больше восьмидесяти лет. Мне было восемь, когда мать умерла в нашем доме в Париже, но горечь утраты до сих пор больно терзает сердце.
Есть у меня и другие воспоминания, но слишком уж они смутные — их проще вообще не трогать, чем пытаться восстановить. Не могу я думать и про будущее: когда человеку девяносто, его ждет впереди одна пустота.
Я бреду сейчас рука об руку со смертью, и ее ладонь теплее моей. Каждый вечер, желая спокойной ночи Алану Серлу, сопровождающему меня по жизни почти сорок лет, я прошу его помолиться, чтобы я не проснулся. Мне не хочется больше коптить небо.
Жизнь у меня была полная, интересная, но конца я дожидаюсь спокойно. Смерть меня все еще не страшит. А не боюсь я ее потому, что не верю в загробное существование — если я грешил по людскому счету и не был наказан, то кто меня покарает, когда я уйду с этой земли?
Я не знаю, есть ли Бог на свете или нет. Ни одно из доказательств его существования не кажется мне убедительным, да и вера, как давным-давно заметил Эпикур, должна строиться на непосредственном откровении. Такого откровения мне не было дано.
От смерти все равно никуда не уйдешь, и едва ли существенно, как она вас настигнет. Я думаю, не стоит упрекать человека, если он надеется, что ему повезет и он уйдет из жизни незаметно, без мучений.
Недавно я серьезно болел — в последнее время мне часто нездоровится, и в одно прекрасное утро я почувствовал такую слабость, что, казалось, еще немножко — и все. Если смерть так легка, сказал я себе, то я за нее всей душой. Меня, правда, взяла досада, что я не успел окончить новую книгу, но в конечном итоге это пустяки, решил я, — все равно через год-другой о ней никто и не вспомнит.
Я всегда жил грядущим, и сейчас, когда его осталось так мало, все еще не могу избавиться от этой привычки; я даже с явным предвкушением жду логического конца того образа жизни, который пытался сотворить.
Бывают минуты, когда я просто сгораю от желания умереть и готов броситься в объятия смерти, словно в объятия любви. Смерть волнует меня, волнует не меньше, чем когда-то волновала жизнь. При одной мысли о ней начинает кружиться голова. Она, я думаю, даст мне наконец полную неограниченную свободу. Конечно, будет жаль расставаться с друзьями. Не безразлична мне и судьба тех, кого я долго опекал, но с другой стороны, после стольких лет зависимости они обрадуются освобождению, куда бы оно их потом ни завело.
Если в прошлом я всегда думал о жизни, то сейчас меня заботит лишь смерть. Это одно из проявлений старческой немощи, но я ведь действительно очень стар.
После полудня я все еще неизменно гуляю по саду с Аланом и собаками — таксой и двумя самыми старыми китайскими мопсами во всей Европе, пятнадцатилетним Чингом и четырнадцатилетним Ли.
Ну и картину мы собой представляем, собаки и я! Совсем дряхлые, мы тихо бредем посмотреть, с чем возится садовник, хотя результаты его трудов нам скорее всего не придется уже увидеть.
Мне много чего удалось испытать и совершить за девяносто лет — любому человеку хватило бы с лихвой. Но старческое существование мне приелось. Слабость и тоска делают его просто невыносимым. Я всегда был гедонистом, а теперь на мою долю почти не выпадает удовольствий. Я лишен даже радости работать, чтобы как-то скоротать дни. Правда, я все еще наслаждаюсь хорошим обедом и каждое утро в одиннадцать пью неразбавленное виски. Но зато меня одолевает глухота, и я запинаюсь, когда надо что-то сказать. Сильнее же всего мне, пожалуй, досаждает зрение. Стало невмоготу читать. С большим трудом я перечитываю сейчас «Моби Дика». Третьего дня я нашел на полке «Госпожу Бовари», которая столько лет была моей любимой книгой, и мне захотелось снова ее перелистать.
Свою библиотеку я уже отдал, что очень не понравилось покойному брату, когда он последний раз был у меня. Но ведь другим мои книги теперь нужнее, чем мне.
Кое-что я, конечно, оставил — хотелось окончить дни за приятным чтением. Поэтому чертовски обидно, что зрение меня подвело.
Как-то меня спросили, не согласился бы я прожить свою жизнь заново. Что ж, в целом у меня была хорошая жизнь, пожалуй, лучше, чем у многих. Но смысла повторять ее я не вижу. Это было бы так же скучно, как перечитывать уже читанный детектив. Однако давайте предположим, что на самом деле существует такая вещь, как перевоплощение, в которое верит три четверти мира, и у человека есть возможность выбрать себе другую жизнь. Раньше я думал, что готов на эксперимент; мне казалось интересным испробовать кое-что из того опыта, который был мне недоступен из-за нехватки времени и возможностей или из-за личных и общественных предубеждений.