дерево в россыпи запоздалых бутонов. Маркус сел за стол и достал свой блокнот. На скатерти перед ним лежала горстка розовой соли, которой присыпали пятно от пролитого вина, с кухни доносились голоса поваров, в печи шевелилась струйка золы, и ему вдруг стало весело. Позитанец принес графин молодого вина, отдающего бочкой, и Маркус стал пить его большими глотками. Перечитав вчерашние записи, он достал карандаш, поставил число и продолжил на новой странице.
Этот блог нужно взломать, кровь из носу. Без него я не смогу закончить книгу, моими черновиками только полицейскую буржуйку топить. Почему девчонка так уверена в том, что флейтист — это я?
Я выдавал себя за англичанина, у блогера мать англичанка. По возрасту мы не слишком отличаемся, хотя я думаю, что флейтист моложе. У нас обоих матери давно умерли. Я побежал к тайнику во дворе дома Понте, как только узнал про него, но я надеялся найти там железный ключ, а девчонка решила, что я искал марку. Я был последним, кого Петра видела в тот день в библиотеке, и она решила, что, уезжая второпях, flautista оставил свой блог открытым.
Зайди я тогда в процедурную попрощаться с ней, хотя бы на пару минут, она могла бы задать мне прямой вопрос и получить ответ. Но я не зашел, и шестеренки закрутились, а рычаги с хрустом заходили взад и вперед. Стоит почувствовать привкус чужой вины, соленый, освобождающий, кружащий голову, как остановиться уже не захочешь.
Вот он я, Маркус Фиддл, собиратель ртутных шариков. Персонажи выдуманные и настоящие раскатились по столу, и я подгоняю их пальцем, как в детстве, когда разбивал градусник, чтобы они слиплись в блестящий шар и перестали быть самими собой. Удивительное дело, сколько всего ты хочешь видеть, когда ты не один, подумал он, поднимая над головой палец, что означало еще графин. Нет, не так: сколько всего ты видишь, когда ты не один. И сколько всего ты хочешь.
* * *
Так рано он давно не оказывался на улице пьяным. После полудня дождь кончился, жара уже набирала свою плотность и вес, лавки закрывались, а их хозяева стояли в дверях, разглядывая небо. Судя по антрацитовой туче, нависшей над вершинами холмов, дождь шел на другой стороне лагуны и скоро должен был вернуться в Аннунциату. Расплатившись с позитанцем, Маркус отправился было в участок, но на полдороге почувствовал, что вино разъедает ему желудок, и завернул на виколо Тонно.
Покупая еду в погребке, заставленном сырными корзинами, он понял еще одну вещь: ему не хотелось идти в полицию и разговаривать с сержантом. Ему не хотелось уламывать комиссара, возвращать права и ехать на север. Ему хотелось прочитать дневник убийцы и понять, кто его автор. Он попросил продавщицу добавить к вину порцию буйволиной моцареллы, похожей на облупленное яйцо, и отправился в мотель.
Дождь уже обошел лагуну и вернулся, сначала еле слышный, сразу пропадающий в песке, а потом — тяжелый и грязный, пустивший вдоль пляжной ограды серую клубящуюся пену. Вернувшись кружной дорогой, через пустую гавань, где все то ли спали без задних ног, то ли вышли в море, Маркус толкнул разбухшую дверь, сбросил мокрые мокасины и повалился на кровать.
Италия встретила его ливнем, наглым патрульным, кислым вином и ветром, от которого пинии раскачивались, будто взбесившиеся веера. Вот такое у тебя начало, завязка истории. Чем такая история может закончиться, подумал Маркус, слушая, как хозяйка ругает мужа на заднем дворе. Тем, что ты выпьешь еще дюжину кислого кьянти, побродишь по холмам и отправишься в путь? Он взглянул на часы, с сожалением отметив, что до сумерек еще не меньше трех часов, — чертова среда казалась ему бесконечной.
Странное дело, уже несколько лет он ловил себя на том, что, не успев проснуться, начинает ждать темноты, не то чтобы с нетерпением, но подспудно, где-то на самом дне сознания. Время, когда он мог работать, наступало после восьми, а весь отрезок между утром и вечером был чем-то вроде мучительного раскачивания, унылого освоения времени, и самым безрадостным в этом отрезке было присутствие людей. Он утешал себя тем, что писатель должен быть одиноким существом, но знал, что его собственное одиночество не было особенностью ремесла, оно было неумением, только и всего.
Ты продвигаешься в толпе, не умея делать простых вещей: весело извиняться, толкнув локтем идущего навстречу, улыбаться, наткнувшись на пристальный взгляд, ловко раскрывать свой черный зонт и погружать его в волны блестящих черных зонтов, даже просто стоять, поглядывая на небо, в дверях кафе и быть объектом всеобщей любви. Те, кого ты выдумал, ближе тебе, чем взаправдашние люди; те, кто умер, владеют тобой беспредельно, тогда как живущие растворяются в беззвучной мороси и безразличии.
Маркус заставил себя встать, развесил одежду на спинках стульев, надел сухую футболку и налил себе хозяйского пино в стакан для зубных щеток. Каждый день две новые бутылки появлялись в комнате вместе со свежими полотенцами. Этикеток на них не было, и Маркус решил, что это вино с виноградника родителей Колумеллы, о котором она прожужжала ему все уши. О том, что будет написано в счете, даже думать не хотелось.
* * *
На рассвете его разбудил скутер почтальонши, с треском промчавшийся мимо окна спальни: почтовый домик находился через дорогу, хозяйка мотеля говорила, что рыжая девица живет прямо над конторой и в нее влюблены все деревенские повесы, особенно сержант Джузеппино. С хозяйкой следовало бы говорить почаще, она просто колодец сведений, широко раскрытый глаз воды.
— Совсем разорили нас проклятые греки, — сказала Колумелла, когда он вышел к завтраку. — Раньше, бывало, по восемь сортов чая в лавку привозили, а про кофе и говорить нечего. Туристы, гости, постояльцы так и шныряли по деревне. Покупали все, что под руку попадется!
— Вы имеете в виду закрытие гостиницы?
— Ну да, ясное дело. При покойном хозяине был порядок, а теперь монахи нас душат.
— А что бы вы сказали, если бы это были не монахи, а кто-то из местных?
— Никогда! — с жаром возразила Колумелла. — Кто это вам наговорил? Никогда итальянец не даст земле пропадать, а деньгам — превратиться в