И нажал на крючок, не целясь. А боком вижу, как от дому к нам баба простоволосая бежит, руками машет, спотыкается.
Я повернулся — и в милицию. Аккурат мой сродственник в отделении дежурил. Я ему и говорю:
— Вот, Михайла, убил изверга. Пришёл с повинной.
А он мне:
— Вань, пока никто тебя здесь не видал, беги отсюдова с глаз долой. Я тебя не выдам. А то как пить дать расстреляют тебя за убийство сотрудника прокуратуры. И нас всех, твоих сродственников, пересажают.
— Нет, — говорю, — Михайла, не затем я его, гада, изничтожил, чтобы опосля прятаться. Пущай все знают, что за такие дела бывает. Пущай и расстреляют меня. А вы тут ни при чём, я вас отмажу, не бойтесь.
— Ну смотри, Ваня, как знаешь, — говорит Михайла, а у самого, вижу, руки дрожат — струхнул не на шутку, ясное дело.
Ну, судили, конечно, меня. Может, и расстреляли бы, да прокурор-то — бывший, об ём забыли в органах-то. А я настаивал, что за личную обиду ему отомстил. За семью свою.
— Здорово! — восхищённо воскликнул я. И вспомнил: а ведь у Ивана Даниловича статья — указ от четвёртого шестого сорок седьмого. За хищение.
— А как же статья? — выпалил я. — За убийство полагается сто тридцать шестая, а не указ?
— Это у меня уже третья. Лагерная. За каптёрку. О ней опосля расскажу.
Но следующего раза не представилось. Через неделю или две меня словно кто окликнул во сне, и я проснулся среди ночи. Мне помнилось, что позвал сосед.
— Что, Иван Данилович? — спросил я его. Но он, похоже, крепко спал.
«Побластилось», — подумал я и перевернулся на другой бок. Но что-то мне не давало уснуть, какое-то сомнение и беспокойство. Я снова повернулся к соседу по вагонке, который лежал в той же позе, на спине, и ещё раз позвал его. Иван Данилович не шелохнулся. Не знаю почему, но я принялся трясти его за плечо и вскоре осознал, когда от качки внутри него захлюпало: мертв.
В следующий миг я соскочил с вагонки и бросился к бригадиру. Разбудил его и спавшего рядом культорга.
Сначала бригадир изрядно перепугался. Но, уразумев, что Семириков умер своей смертью, раздражённо сказал:
— Слушай, Рязанов, не мешай людям спать. Ну умер… Мы все умрём. Утром разберёмся. А сейчас — иди… дави клопа.[210]
Каково мне было несколько часов лежать нос к носу с покойником! Лишь под утро я слегка забылся. Но как только прозвучал первый удар в сигнальный обрезок рельса, подвешенный к углу пищеблока КВЧ, я быстро оделся и побежал к бригадиру — ведь он ведал нами, живыми и мертвыми.
— Ты пока вот что, не пори горячку. Получим хлеб на бригаду, тогда пойдёшь и заявишь, что Комик дубаря секанул. Обчифирился. А ещё лучше, когда евоную пайку с кашей получишь. Понял? Ну вот, катись, Рязанов, к едрёной фене! Не до дубарей мне…
Слух о том, что Комик чифира опился и окочурился, моментально распространился по бараку и даже за его пределами. Возле нашей вагонки появились скользкие и вёрткие личности с алчными глазищами — шакалы. Они жаждали хоть чем-нибудь, любым шеболом[211] поживиться от покойника.
— Ты, мужик, — нагло обратился один из шакалов, — будешь евоные носки таскать или мне уступишь?
— Чего? — не врубился[212] я.
— Всё одно в мертвецкой его блачнут.
— Иди отсюда, паскудник, — только и нашёл что ответить я.
Но шакал не удалился, а лишь отошёл на несколько шагов, настороженно наблюдал за мной и телом Ивана Даниловича, которое я укрыл с головой. Ноги покойника высунулись из-под одеяла, и носки привлекли внимание шакалья. Однако помародёрствовать им на этот раз не удалось.
Поскольку мы с Иваном Даниловичем лопали вместе, из «одного котелка», то всё, что после него осталось, принадлежало мне — по тюремному закону. Если у покойника долгов не осталось.
Правда, примчался заказчик из соседнего барака. Я ему при свидетелях вернул «вольные» брюки, которые Иван Данилович взялся перелицевать и ушить по размеру, да не успел.
Культорг — я отказался — обыскал труп и из ошкура кальсон вытолкнул скатанные трубочкой деньги, сумма довольно приличная по лагерным меркам получилась. Из заначки, сооружённой под дном тумбочки, извлекли запас чая — с десяток пачек, различный инструмент: ножички, иголки, шильца, из подушки — мешочек с клубками ниток, тряпочками, кусочек вара, пучок дратвы, из нагрудного кармана куртки — матерчатый пакетик с «документами». В нём я обнаружил три письма на каком-то неведомом мне языке, адресованные тем не менее Семирикову И. Д. И — какая удача — на одном треугольнике имелся обратный адрес: Пермская область, такой-то район, село, улица, дом и фамилия. Есть кому сообщить. Через вольняшек, разумеется. Из пакета я вытряхнул и копию приговора народного суда, отпечатанную на тонкой, почти папиросной бумаге светло-коричневого цвета. Полустёршийся, расплывчатый текст еле читался.
Так, волею случая, из всего «наследства» мне досталась лишь эта копия да письма. Всё остальное растеклось, как вода сквозь пальцы. Культорг, алчно потирая ладонь о ладонь, похохатывая, заявил, что он давно догадывался о Комиковой заначке,[213] и предложил истратить эти несколько десятков рублей на банкет. На нём и помянуть скончавшегося. Чтобы вся бригада гульнула. «Струмент» у меня выпросил портной из другого барака, пообещав сшить мне сатиновую косоворотку из новой матрасовки. Ему же достались и клубки ниток.
Многие зарились на носки. Но судьбу их не мне пришлось решать. Без меня, под надзором культорга бригадники махнулись оставшимися казёнными вещами: бушлатом, телогрейкой, валенками. Против банкета я тоже не возражал, лишь высказался, что справедливее было бы отослать деньги родственникам Ивана Даниловича.
— Да никаких родственников у Комика нет. Все передохли, — нагличал культорг.
— А он мне рассказывал, что есть. Сестра. Где-то в деревне живёт.
— Свистит. Он тебе и про прокурора натрёкал? А ты уши развесил. Лучше у бугра спроси про Комика, он евоный формуляр видал… Трёкало твой Комик.
Бригада, ясное дело, поддержала коллективиста-культорга. Банкет состоялся вечером, когда я, еле волоча ноги, вернулся с объекта. Отсутствие напарника я почувствовал в первый же день.
Рядом со мной голо и сиротливо лежал деревянный щит. Дневальный успел сдать в каптёрку якобы все Комиковы вещи. Без Ивана Даниловича мне показалось очень одиноко и тоскливо.
Сегодня я еле-еле вытянул норму. Завтра, наверное, сотку не набрать. Хотя кое-чему я всё же у Ивана Даниловича научился. И тоже костёр разложил и опилом его присыпал. За науку бывшему напарнику спасибо.
Я вынул из-под подушки два листка тонкой бумаги, на которых слепым, еле читаемым текстом была отпечатана судьба человека. С удивлением разобрал, что Иван Данилович Семириков, родившийся седьмого ноября тысяча девятьсот семнадцатого года в деревне Мошкино (или Мокшино, не помню точно), по национальности — коми (вот откуда кличка-то!), осуждён народным судом в составе таком-то за хищение хомута и одного комплекта вожжей из колхозной конюшни, которые и были у него обнаружены при обыске и изъяты в присутствии понятых таких-то. Ранее Семириков не суждён. Народный суд такого-то числа, месяца и года приговорил Семирикова к семи годам лишения свободы, что и подтверждает секретарь суда такая-то. И подпись.
Никакой второй, тем паче — лагерной, судимости за Семириковым не значилось — бугор после спора со мной в спецчасти по блату разнюхал. Я так и не понял, чему из рассказанного Иваном Даниловичем верить, а что он сфантазировал, выдавая желаемое за уже свершённое.
Ну а зависть многих — шерстяные носки, собственноручно Иваном Даниловичем связанные, через пару дней я увидел на культорговских лапищах.
Срок окончив, по глухим селеньям…
Срок закончив, по глухим селеньямРазбежимся в разные края.Ты уедешь к северным оленям,В знойный Казахстан уеду я.Не придёшь с задорною улыбкойК хороводам солнечных берёз.И весёлый ветер у калиткиНе развеет пепельных волос.Я тебе в предутреннюю свежестьПоцелуй последний передам,А потом любовь и эту нежностьУложу в зековский чемодан.Тронет поезд, застучат вагоны,Мимо окон проплывёт вокзал.Буду я на каждом перегонеВспоминать любимые глаза.
Восьмерила
1951, лето
— Во физкультурник, мать его перемать… — с ненавистью произнёс зек, глядя куда-то, мне показалось, поверх зоны, за её пределы.
Я посмотрел туда же и увидел нечто необычное: на самом краю крыши хозбарака стоял, вытянувшись на цыпочках, стройный широкоплечий человек и размахивал руками. Движения его не были хаотичными и, действительно, походили на физические упражнения. Вскоре я догадался, что это — морская флажковая азбука. Странно: здесь, в лагере, за тысячи километров от морей…