мой враг — мое одиночество. И я, очевидно, сказал е й, что очень виноват в том, что не сразу ответил на е е печальные письма, в которых о н а звала на помощь, и что тот другой во мне, который терзает пеня, не что иное, как ропот одиночества.
Извини, дорогой Владимир Иннокентьевич! Считай, что все это моя фантазия. Это моя Купавна — Любовь и Совесть, эхо грозной войны, ее напоминание, с которым я сверяю жизнь.
Вот так-то!»
Письма…
В моих руках письма Светланы Тарасовны к Николаю Васильевичу, ко мне и Агриппине Дмитриевне. Тут же короткое последнее письмо Дружбы к Свете Шатайкиной:
«…Я предпочитаю бесконечно видеть тебя как дочь свою, чем писать как опекаемый тобою. Советую: всячески поддерживай начинания Свирида Карповича. Он умеет, сохраняя единоначалие, опираться на опыт партийной организации. За таким человеком люди могут идти смело.
И еще имей в виду: в дружбе, как в оркестре, нельзя фальшивить».
Почтовый штемпель на конверте свидетельствовал, что это письмо Дружба отправил Светлане Тарасовне с южного берега Крыма вскоре как приехал туда на поправку здоровья после выхода из больницы. Буквы на листочке словно бежали вприпрыжку, точно играли в лапту или забавлялись, и разъезжались строки, будто колея от ковыляющих колес телеги жизни на бесконечных ухабах. Вероятно, писал их Градов, еще не умея владеть специально изготовленной для него большой шариковой ручкой, зажимаемой в клешне левой руки.
Это письмо отдала мне после похорон Николая Васильевича Светлана Тарасовна, сказав при этом:
— Тогда совсем пала я духом. Извините, не до вас было. В хозяйстве работы завались, а Николая Васильевича не стало рядышком. И Свирид Карпович ходил точно в воду опущенный.
* * *
Хоронили Николая Васильевича… На траурном митинге были люди со всей округи. Скорбно переплелись в венках ленты черного шелка. Печально глядели цветы. И пронзительной болью вошла в людские сердца минута прощания с человеком, которого знали живым; знали и в то же время, наверное, по-настоящему не знали, ибо при жизни он был просто одним из многих фронтовиков, защищавших Родину. А смерть, как ни страшна она своей безысходностью, вдруг показала, высветила насквозь всю силу, благородство и красоту души человека, пришедшего с войны живым и в мирное время оставшегося Солдатом, который верен Дружбе и Любви к людям.
…Звенела и плакала скорбная медь оркестра. Свирид Карпович шаркал ногами, следуя за гробом, изредка тоскливо вглядываясь в удрученные лица тех, кто провожал покойника, словно говорил им своими глазами: уж лучше бы хоронили его, Свирида Карповича Цырулика, чем Курганного капитана Николая Васильевича Градова. И чудилось мне: не мы со Свиридом Карповичем двигались по дороге, а она, дорога, двигалась под нашими ногами.
Рядом со мной шел Владимир Иннокентьевич Салыгин. Я не встречался с ним на войне, но он стал мне близким, поражал своей непримиримостью ко злу, добротой к человеку и верностью фронтовой памяти — качествами, присущими в высшей степени Градову.
Салыгин прибыл в село уже после меня. В самый день похорон прилетел в Херсон из какой-то дальней командировки. И причину своей задержки в том городе объяснил так: опоздал рейсовый автобус и никакого такси, как на беду, поблизости не оказалось. К великому огорчению, не оказалось даже леваков — частников.
«Он еще может говорить о таких пустяках!» — с укоризной подумал я, когда мы поздоровались. Но тут же понял, что за этим будничным разговором Салыгин пытается скрыть свою боль. И в этом он был схож с Градовым. Даже начал было рассказывать какой-то забавный и свежий, без «бороды», анекдот, но прежней звонкой веселости не было в его голосе. Он, как мог, держался с простецкой непринужденностью. Правда, в последние минуты, при выносе гроба на улицу, с первыми звуками траурного марша, вдруг сдал. Его голова с тоже появившейся за последнее время, как и в бородке, проседью в волосах, стала печально покачиваться на худой шее, с дряблой и желтой кожей, при каждом шаге. А ведь в первые минуты встречи со мной сказал: «Не рыдать, что старый рояль! Ни к чему». И вот сам…
И я сам…
Один за другим умирают друзья-фронтовики. Чей теперь наступит черед? Страшно подумать! Но кто бы ни ушел, каждый, кто пойдет проводить в последний путь друга, будет чувствовать, будто вместе с ним уходит и часть его жизни.
Сотни людей шли за гробом Курганного капитана. Это была та самая дорога, по которой он ходил — от села к кургану — на кладбище, провожая в последний путь умерших односельчан, бывших и не бывших на фронте, но с которыми душевно общался до самой своей смерти. И нынче вот он уже не шел по этой дороге, а его несли, чтобы навсегда положить в землю отцов и дедов, в могилу, приготовленную для него по соседству с могилой Степана Бездольного, прах которого позаботились перезахоронить здесь фронтовики — боевые товарищи Градов и Салыгин.
В жгучей полуденной тишине, лишь оглашаемой медными звуками военного оркестра, тянулось к кургану траурное шествие. Агриппину Дмитриевну и Светлану Тарасовну вел под руки Иван Тимофеевич Рысенков. В последнее время он часто наезжал в Суздаль с Салыгиным — навещали дом Колосковых. Однажды там и я встретился с ним. Он был в парадной форме, при всех своих орденах и медалях.
Я не удержался, спросил его:
— Или, Иван Тимофеевич на партсобрание явился?
Но Салыгин поспешил на выручку:
— Поздравляй его, ангелочка! Сегодня товарищ Рысенков простился со старым партбилетом. Партия выдала ему новую красную книжечку. По такой причине не грех явиться к людям при всех боевых регалиях.
И сегодня Иван Тимофеевич Рысенков провожал в последний путь фронтовика Николая Васильевича Градова, хотя лично с ним никогда не был знаком.
Иван Тимофеевич был в форме майора Советской Армии. Прибыл на похороны вместе с Агриппиной Дмитриевной.
Когда затихал на время похоронный марш, разрывающий душу на части, когда сердце слегка отпускало, невольно думалось при взгляде на Рысенкова и Агриппину Дмитриевну: «Да продлится жизнь в этой замечательной паре!»
Хоронили