— А вы не преувеличиваете свою роль, Глеб Дмитриевич? — спросил я.
— Да как раз в том-то и дело, что сошка! Сявка! Плюнь-разотри, — засмеялся он. — А вы? Ну, а вы? Думаете, вы-то кому-нибудь здесь нужны? Вас же терпят, так сказать, из приличия. Ну попрыгаете и ускачете. Ну, может, статью куда-нибудь тиснете. Так ведь все уже к этим статьям привыкли. Да были бы вы тут нужны, разве вам пришлось бы продаваться за каких-то сто рублей в газету? Вы сами-то об этом подумали?
Все, решительно все, оказывается, он уже успел узнать. И сейчас в его голосе появилось зловещее торжество. Он смотрел на меня и ликуя и сожалея, как бы ненароком разложив весь приготовленный для меня пасьянс: и «гербицидушку», и холодильник на Ордынке, за который и меня, наверное, следует отдать под суд, если почему-нибудь понадобится. Ни одного слова Глеб Степанов не произнес даром. Он был сразу и философом, и дипломатом, и полководцем. Юрочка сорвал хворостинку и гарцевал впереди «на коне». Мы были уже совсем рядом с гостиницей.
— Да боже ты мой, — точно взмолился вдруг Глеб Степанов, — да мне бы хоть годик вашего житья, дорогой литератор. И никаких тебе инструкций! Живи как хочешь! Вот ведь устроились! Или вам, может, жена изменила? С какого вы тут торчите отчаяния?.. Да нет же, не подумайте отвечать, — засмеялся он и взял меня за локоть. — Это же я от помешательства своего. Но ведь и верно: еще немножечко — и с приветом, — покрутил он пальцем у виска. — Я вот слышал, есть уже термин: техническая революция. Революция! А тут сиди среди инструкций. А уж когда они написаны, я вам, батенька, лучше и говорить не буду, чтоб вы тут в обморок не упали. Все же силы уходят, думаете, куда? Один процент на дело, а девяносто девять — на войну с глупостью. Ведь всем же до лампочки. А их-то каждый день, чуть ли не каждый час кормить надо, — по его лицу пробежала какая-то странная усмешка. — И знаете, я с каждым годом начинаю все хуже думать о людях. Мне иногда просто страшно смотреть, как они все несутся со своими авоськами, хватают с прилавков каждую банку. И каждому подай гарнитур! А теперь еще и машину! Давай, давай, давай! Ну и доброе, ну и терпеливое же у нас государство. Дворники в очередях за хрусталем давятся. Да где же это видано? Господи! Это же какой-то вечный праздник жратвы и питья. Или, скажите мне, может, весь мир теперь — Азовское море, может, вообще вся земля трещит? А? Что происходит? Цинизм ведь на каждом шагу. На Западе какие-то полуголые люди на площадях сидят, как йоги. Студенты чуть ли не на танках ездят. А у нас? Да какая-то тупая, какая-то последняя секретарша сквозь зубы с тобой говорит. Скажите врачу в поликлинике, что за двести метров человек упал, помирает, так он вам ответит, что надо звонить в «Скорую». Что же это такое? А вы говорите: море. Вот вам и море! Все ведь логично, закономерно.
— Ну, мы пришли, Глеб Дмитриевич, — остановился я.
— Нет, вы мне скажите, что все это такое? — возразил он, загородив мне дорогу. — Что ж вы молчите? Вы же, так сказать, знаток душ и провидец, как принято считать по инерции. — Он все же не упустил возможности зацепить меня. — А к себе пригласить не хотите? Да и за моего старика стопку, наверное, полагалось бы, — с неожиданной обидой в голосе закончил он. — Или чураетесь? Или, может, вместе с Константином Федоровичем по миру пустить хотите? Но я не советовал бы…
Что происходило с Глебом Степановым? Что так тревожило его? Может быть, его карьера действительно висела на волоске?
— Видите ли, Глеб Дмитриевич, — ответил я ему, — ну, а если предположить, что ваша критика, все ваши слова о цинизме и морали для меня вовсе и даже совсем не открытие. Давно не открытие. Но, может быть, от этого понимания надо шагнуть дальше, сделать шаг вперед? Вам не кажется?
— Ну, а я вам что говорю? — вдруг громко расхохотался он. — Вот и сделайте шаг вперед. Поезжайте вы себе на дачу. Икорки нужно — достанем. Балычка — найдем. Рыбца под пиво — тоже будет. Живите себе на здоровье. Учите колхозников, как сеять лен, а рабочих — как вертеть ручки станка. Пишите свою антилитературу! И так читать уже нечего. А песенки про любовь вы сочинять не умеете? Говорят, хорошо платят. А ведь о рыбе никто вас писать не просит. Никому вы тут не нужны. Верно? — Его глаза, кажется, силились разрезать меня, хотя он и продолжал смеяться. — А то ведь смотрите не прозевайте красивой жизни, роскошных женщин, веселья. Живем-то раз. И богом клянусь, Виктор Сергеевич, завтра же отправлю петицию в Президиум: а то ведь у нас День рыбака есть, все дни есть, а Дня писателя нету. Обидно даже как-то. Или это только в России нету, а в других республиках писатели еще есть? — И он как бы заставил себя расхохотаться еще громче, очень довольный своим каламбуром. Но, видимо чувствуя неестественность своего смеха, он неожиданно замолчал и протянул мне руку: — Чураетесь?.. Ну ладно… Ах вот что — и руки подать не хотите? Так, значит?
— Будьте здоровы, Глеб Дмитриевич, — ответил я ему.
Но он снова загородил мне дорогу. И снова его лицо непонятно как растопорщилось и как бы прыгнуло на меня, так близко он оказался.
— А я вам запрещаю… Я вам запрещаю! — крикнул он, подступая еще ближе. — Я вам запрещаю писать про моего отца. Я не знаю, о чем вы там пишете, но я не хочу, я не желаю, чтобы вы делали из моего отца козла отпущения. Вот именно козла отпущения, дурака, который ничего не видел. Я не хочу, чтобы мой отец расплачивался за общие грехи. Вам ясно? Он был умней нас с вами. И я такой подниму хай, если что-нибудь встречу в печати похожее. Не с вашей нравственностью, литератор Галузо, писать о моем отце. Не с вашей! — выкрикнул он, прочертив пальцем у меня под носом.
— Это почему же? — спросил я, не сдержав улыбки.
— А за чужой женой, по-вашему, ухлестывать можно? — наконец-то выпалил он, выложившись. — И я бы вам этого не советовал, потому что это жена моего друга. Вам ясно? А это не тот человек, с которым можно шутить. Не такой… Заботитесь о человечестве, осчастливили мою мать пенсией, а вы позаботились бы о себе. И другим было бы спокойнее…
Все это уже неслось мне в спину.
— И не забудьте, что я вас предупредил, — услышал я его последние слова. — Я вас все равно заставлю показать, что вы там пишете…
Так вот, значит, какое отношение Глеб Степанов имел к Вере Царевой: он был всего лишь другом ее мужа. И может быть, ее неприятие Глеба Степанова одновременно являлось неприятием собственного мужа, или, что тоже возможно, она отвергала, почему-то не признавала их дружбу, считала недостойной своего мужа. Что же это был за человек, с которым не следовало шутить? Во всяком случае, теперь я должен был ждать, как реализуется эта угроза. «Я вас предупредил». Надо полагать, это были не просто слова.
От всего, что наговорил, выкричал Глеб Степанов о море, у меня буквально шумело в голове. Теперь я не мог ничего писать, даже если бы захотел. Он словно рассыпал и перемешал уже отлитый, готовый набор. Вместо страниц остались как бы разрозненные предложения. Но в этом, наверное, и была польза от нашей встречи. Уже там, на берегу, я уловил, что Глеб Степанов азартнее меня в этом споре. Он не просто знал обо всем, что здесь происходило, но и имел свою программу, я же мог противопоставить ему только первые попавшиеся и бессистемные вопросы, которые нисколько не сбивали его, а, напротив, даже как будто служили ступеньками для его логики. И, оглушенный его словами, я, как никогда, остро почувствовал, что мне как раз и не хватает собственной и именно философской позиции, своего взгляда не только на это море, а вообще на деяния человеческие, на все это нагромождение железа и дымных труб, преподнесенное второй половиной XX века. И другого слова здесь нет, а именно только это: позиция, своя вера, непререкаемая, не знающая сомнений, даже яростная и потому способная к действию, способная стать и прожектором и оружием. Что я мог сказать людям, не имея своего мнения на этот совершенно новый, только сейчас явившийся круг вещей? Собственно, эта позиция нужна была даже не столько для споров с убежденным Глебом Степановым, сколько необходима была моей машинке, моему заблудившемуся в камышах «Дмитрию Степанову».
От всего этого утреннего разговора меня с еще большей силой потянуло к Вере. Моей душе было куда спокойнее от ее пусть и наивного обожествления Земли, чем от мрачных заклинаний Глеба Степанова об уменьшавшемся «огрызке». И еще одна странная подробность не выходила у меня из головы после этой встречи. Что за ружье требовал Бугровский у Степанова? Ведь это же неоспоримо и совершенно доподлинно, что Глеб Степанов здесь не был с прошлого года. Что бы это могло значить? Куда еще распространился следовательский талант Бугровского?
Едва поднявшись к себе в номер, я сунул рукопись в красную коленкоровую папку и положил на край стола, чтобы захватить завтра вечером в Тамань. Пусть Вера вынесет мне приговор.