– Стоп, – закричала Ольга Александровна. – Смерть или кошелек!
Лошади остановились. Из экипажа вылезли две фигуры.
– Все шутки, – сказал Александр Касьяныч. – Шутки, смех мало пугают философа.
Ольга Александровна обняла его.
– Ну, здравствуй. Кого еще привез с собой?
– А это, чтобы не было скучно. Царя звуков.
– Если позволите, Нолькен, – ответил другой голос.
Ольга Александровна смеялась, а Александр Касьяныч здоровался с Петей.
– Отлично сделали, что приехали. Рад видеть.
Шли пешком, экипаж ехал рядом. На повороте, откуда засветился дом, попали в лужу. Александр Касьяныч выругал непорядки и отсутствие культуры в России, а Ольга Александровна слегка припала к Пете. Чтобы поддержать ее, он ее полуобнял, и вместе с весной, звездами, распускающимися листьями вдохнул запах теплых волос. Она слегка вздрогнула.
Был уже накрыт ужин. Приезжие умылись, вычистились, через полчаса сели за стол на балконе.
– Я здесь по приглашению Александра Касьяныча, – сказал Нолькен. – Пробуду недолго. Постараюсь не опротиветь. Если же надоем, то прямо говорите.
Нолькен улыбался, но его худое, несколько обезьянье лицо было печально. Как будто и глаза туманились болезненно. Пальцы слегка вздрагивали. Петя заметил, что иногда рука его делала непроизвольное движение, тянулась не туда, куда надо.
– Конечно, должны здесь пожить: деревня все излечивает, заметьте себе это, – говорил Александр Касьяныч. – Артист должен отдыхать у земли, иначе он истреплется в лоск. Вот, извольте видеть, это не наших рук дело, а чьих-то там получше. – Он указал на лес и небо. – Мы умеем только истреблять, портить, а тут создавали. Так дай нам Бог по крайности сберечь.
– Мы тоже создаем, – сказал Нолькен. Лицо его стало покойней и как бы ясней. – За минуты радости, которую дает творчество, художник забывает свою жизнь, – он немного покраснел, и руки его задрожали, – подлую свою жизнь, и ему кажется, что и он на что-то нужен, черт возьми…
Он налил себе стакан рислинга и выпил.
– Предмет роскоши! Художники – украшение гостиной! Вздор! Искусства б не было – ничего б не было. Жизнь была бы свинячья. Это все демократишки, жидишки выдумали.
И Нолькен, взволновавшись на собственные слова, стал горячиться, спорить с воображаемыми противниками. Александр Касьяныч подливал масла в огонь.
Ужин кончился. Петя с Ольгой Александровной сошли с террасы, сели на скамейке. С балкона долетали голоса спорящих, а здесь было тихо, сыровато и пахло распускающимся жасмином. В зените сияла голубая Вега, а над горизонтом мерцали плеяды, таинственные группы небесных дев.
– О чем они спорят, о чем шумят? – говорила Ольга Александровна. – Этот вечер, звезды, спящие птицы, коростель, роса, май… вот, мне кажется, где правда. Умней этого все равно не выдумаешь.
Вероятно, она была права. Голоса людей, полные то сарказма, то раздражения, иронии, казались ненужными в великой мистерии природы. Да их и не слушал никто. В такие ночи можно слышать иные звуки, всегда новые и возвышенные; перед ними людская запальчивость слишком уже ничтожна.
Около двенадцати Александр Касьяныч стал гнать Нолькена.
– Пора, пора на отдых, и вина меньше пить. Вам свежий воздух нужен, и молоко-с.
Ольга Александровна распрощалась тоже. Пете же не хотелось спать. Он остался. Александр Касьяныч допил пиво и спустился в сад.
– Вот так и надо, – говорил он, садясь с ним рядом, – ближе к природе. Всегда будьте ближе к природе, молодой человек. Города бойтесь, самая страшная вещь – город. Смотрите, чтобы вас не свернул.
Он нагнулся к нему и сказал:
– Например, Нолькен. Между нами, – он погибший человек. Вчистую, да. А даровитый.
Петя почувствовал в сердце тяжесть.
– Как же так, – спросил он. – Почему?
– Болен-с, болен. Знаете, такая болезнь, смолоду… – Александр Касьяныч для торжественности встал и слегка хлопнул Петю по плечу: – Прогрессивный паралич. Скоро с ума сойдет. Оттого он такой раздражительный. Мне его жаль, он неглуп.
Потом, подумав, он сказал суховато, точно дело касалось совсем постороннего:
– Табетики часто бывают ретроградами. Наука учла это. Человеконенавистничество в связи с разрушением нервных тканей. Вот она где, природа.
И он круто повернулся, пожал Пете руку.
– Так-то, молодой человек: умеренность, воздержанная жизнь.
Он быстро ушел.
Петя подымался в мезонин со смутным чувством. Он медленно разделся, стараясь не шуметь: в комнате рядом спала Ольга Александровна. Он заснул не сразу. То, что Нолькен человек приговоренный, очень поразило его – хотя он и мало его знал. Он вспомнил о себе, о тяжелой и мутной зиме – ему стало неприятно. Было, может быть, время, когда и этот раздраженный Нолькен считался скромным юношей, а потом пал в темноту страстей, теперь же ему выхода нет. И Пете тяжело было об этом думать.
Но он ощущал и иное: ночной благоуханный воздух, втекавший в окно, дальний соловей, Ольга Александровна, спавшая за перегородкой, – все это в жизни было другой партией, вечно прекрасной и вечно враждебной первой. И когда Петя чувствовал, что, несмотря на власть над собой темных сил, он причастен все же и этим, сердце его утихало, останавливалось в истоме.
Плотские мысли не возникали у него по отношению к Ольге Александровне. Ему хотелось быть стражем ее чистого сна, и от ее лучезарной женственности взять и себе часть.
Ночь шла быстро, в два начало светать… Полный туманных, сладких волнении, он заснул.
XIII
По утрам Ольга Александровна, в белой кофточке, легкая и душистая, сходила вниз к чаю. Заслышав ее шаги, Петя улыбался и одевался торопливей.
Ему хорошо было здесь. Что-то чистое и светлое вошло в его жизнь, и ему казалось, что чудесно было бы всегда жить рядом с этой Ольгой Александровной, любоваться ею, мечтать о чем-то несбывающемся.
На всей деревенской жизни лежал отпечаток мая. Изменился даже Александр Касьяныч. Он снял свою форму, меньше язвил, часами бродил в новом саду в какой-то допотопной куртке. Ему нравились яблони. Он обрезал сухие сучья, наблюдал, чтобы достаточно было навозу у корней, и, когда сад зацвел, еще повеселел.
– Сады – это главное, – говорил он Пете, – сады и леса. Вы думаете, – да, наверно, и ваши революционеры тоже, – что лес – это что-то пустое. Нет-с, я вам скажу: – лес основа жизни. Без леса нет природы, а природа – колыбель человека. Я не позволю, – Александр Касьяныч начал уже сердиться, точно с ним спорили, – не позволю вырубить ни дерева-с, ни пня из своих лесов. Иного хозяйства я не понимаю. Да.
Даже Нолькена он вовлекал в свои идеи. Нолькен бродил за ним вяло, засунув руки в карманы белых брюк, которые привез, полагая, что едет в chateau[46]. Обут он был в желтые башмаки, с утра долго зевал и оживлялся только когда появлялась Ольга Александровна.
– Я раздражаю вас своим белыми штанами, – говорил он, и рот у него кривился. – Правда? Скажите правду? И, вообще, у меня вид хлыща, неподходящего к деревне?
Ольга Александровна смеялась и советовала ему заняться садоводством.
– Да, чтоб я поздоровел, вернулся в лоно рюстической жизни… Знаем, старо.
Ольга Александровна вздыхала, не отвечала ничего. Ей было, к тому же, не до него.
Помолодевшая, острая и живая, она была как будто напоена нервной силой. Сражалась с Петей в крокет, бегала, качалась на качелях, иногда беспричинно хохотала и играла в четыре руки с Нолькеном бравурные вальсы. Петя всегда был рядом. Если позволяла погода, шли гулять. Нолькен в таких случаях хмурился и оставался дома.
Одна такая прогулка очень запомнилась Пете.
Только что прошел дождь. Бродили облака, но за ними уже синело. Петя нес макинтош Ольги Александровны, а она шла впереди, глубоко вдавливая в землю маленькую ногу.
Свернули по шоссе налево, зашли в березовый лес. Березки распустились, сквозь них мелькали клочья синего неба: иногда летели брызги с ветвей; пахло сыростью, нежной весной.
– Здесь есть фиалки, я знаю, – говорила Ольга Александровна. – Надо направо, а потом прямо.
Они углубились в лес. Все тут было родное, милое. Фиалок росло много, действительно, но нельзя было сказать, что лучше: глушь ли, тишина этого места, тонкие стволы осин, лютики, белка, скользнувшая у опушки большого леса, куда они подошли, или сама Ольга Александровна и фиалки, сладко благоухавшие.
– Вам не кажется, – сказала она неровным голосом, – что сейчас мы одни, никого, никого, кроме нас, нет, – ни жизни, ни городов, ни людей?
Она подняла вверх глаза. Несомненно, чувствовала она себя особенно.
– Я понимаю это облако и синеву, – продолжала она. Потом она улыбнулась немного растерянно и блаженно, – что это, у меня голова кружится? Фу, как странно… не понимаю что-то…