Она стояла в своем макинтоше, прислонившись к березе, из-под капюшона выбились мокрые пряди волос. От нее пахло хинной водой; в руке благоухали цветы. Петя стоял рядом, и какое-то сладкое онемение овладело им. Он чувствовал: то, что сейчас есть, уже не повторится, их души как бы сливаются, одинаково бьются сердца. Они молчали. Шло время, капли трепетали на осинках и падали, повисая на локоне Ольги Александровны. Она слабо вздыхала, и казалось, сейчас разразится буйной радостью или слезами. Наконец, видимо, превозмогла себя, резко двинулась и глухим голосом, стараясь казаться веселой, сказала:
– Мы с вами чуть не обратились в столпников. Ну, идем.
Ее смех вышел деланным, невеселым; она быстро пошла по направлению к дому. Петя следовал за ней: и оба молчали, у обоих было ощущение, что они глубоко, непоправимо виноваты друг перед другом.
С этого дня отношения их изменились. Ольга Александровна была приветлива, но сдержанна, и новая складка – грусти и некоторого недовольства – появилась в ней. Петя сам чувствовал приблизительно то же. Не раз теперь, сидя один на балконе, поздно вечером, он думал об этом.
Облик Ольги Александровны стал для него еще милее, но туманней, недоступнее. Как будто он уже подошел к ней сколь мог близко, но пути их не слились, стали медленно расходиться.
Он с грустью пришел к этому, и с грустью почувствовал, что так же смотрит и она. Теперь во взгляде ее темных глаз всегда было одно: прощание, напутствие. Она не бегала уже, не играла в крокет, больше лежала с книгой в гамаке.
Александр Касьяныч заметил это и сказал Пете:
– Плохо дам развлекаете-с. И Оскар Карлыч тоже. Это непорядки.
Но от Нолькена вообще мало чего можно было ждать. Прожив в деревне неделю, он стал тих, боязлив. Не надевал уже белых штанов, покорно ходил за Александром Касьянычем по саду; с Петей был вежлив, а с Ольгой Александровной разговаривал мало, только смотрел на нее с обожанием.
– Бедный Нолькен, – сказала раз она, вися в гамаке, среди белых берез. – Он совсем придавленный, несчастный.
– По-моему, – ответил Петя, – он вас любит. И, конечно, вы правы – он очень, очень жалкий.
Ольга Александровна улыбнулась.
– Так, по-вашему, – меня любит? Усмешка ее приняла горькую складку.
– Любит, не любит, – мне безразлично, Петя. – Она привстала, облокотись, и вздохнула. – Да, конечно, он меня любит. Но это ничего не значит, ничего не значит…
Она довольно долго сидела так, молча, недвижно, потом свернулась, легла в гамак лицом вниз и заплакала.
Петя растерялся, придвинулся к ней, хотел что-то сказать, но бормотал лишь ее имя. Не поднимая головы, она зашептала: «Идите… не надо». Потом немного успокоилась, мокрыми, блестящими глазами взглянула на него.
– Я знаю, – сказала она тихо. – Все знаю. Вам надо уезжать, Петя, конечно, да… Простите, что говорю так… право, надо так сделать… для меня, что ли. А то мне… очень тяжело.
Она взяла его за руку.
– Хорошо? Да вам и учиться надо, работать. А здесь вы ничего не делаете.
Петя хотел сказать, какое счастье быть с ней рядом, как она прекрасна, но почему-то не сказал.
В тот же вечер он понял, что пора ему, в самом деле, удалиться.
Александр Касьяныч был удивлен – он рассчитывал, что Петя пробудет еще с месяц, – и не одобрил его намерения.
– Отсутствие твердого плана, я чувствую, чувствую-с. Славянская черта. Сегодня мне кажется одно, завтра другое, и все так… от Господа Бога. Оттого у нас и культуры нет, изволите ли видеть. Культура есть планомерность.
Весь ужин Александр Касьяныч философствовал. Петя и Ольга Александровна молчали. Нолькен выпил вина и стал горячиться.
– Культура, по-вашему, планомерность? А по-моему – чепуха. Важны религия и искусство, а не планомерность. Ваши суды, железные дороги, социализм – чушь.
Нолькен вдруг схватил тарелку и хлопнул оземь. Она разлетелась вдребезги.
– Такова и современная культура, – сказал он спокойно, с задумчивостью глядя на осколки.
Ольга Александровна чуть побледнела. Александр Касьяныч взглянул серьезно, и сразу стал молчаливей. Что-то сжимало сердце Пети. «Неужели начинается?» – подумал он, – и, верно, эта мысль мелькнула у всех. А Нолькен продолжал смотреть на разбитую тарелку, с прежним глубокомыслием.
– Разбитая культура, – сказал он тихо, будто про себя. – Разбитая тарелко-культуро-жизнь.
Он встал, улыбнулся, точно нечто нашел.
– Вот именно, – произнес он твердо, – жизнь. И, опять указав на тарелку, вышел.
Ужин кончился сумрачно. Александр Касьяныч не философствовал, а только оглядывался, как бы ища глазами Нолькена.
– В пруд еще, пожалуй, прыгнет, – бормотал он. – Вот она, Россия, имею честь доложить.
Он прибавил это наставительно, будто в том, что Нолькен психически болен, виновата именно Россия.
Ольга Александровна скоро ушла, а Александр Касьяныч был взволнован и шагал взад-вперед.
– Пропал, пропал человек, – повторял он, – сбился с линии в ранней молодости. А для жизни надо линию, обязательно, без линии невозможно.
– А разве легко ее найти, Александр Касьяныч? – спросил Петя.
– Не легко-с, я не говорю, но надо.
Он засеменил ногами, заходил еще быстрей.
– Я скажу вам о себе. Я сам таким был, как вы, там, и прочие. Я не обер-прокурором родился. В молодости чуть пулю себе в лоб однажды не пустил, – однако, удержался: порядок взял верх. Несчастная любовь, – хоро-шо-с, переломил. Работе отдался, женился. Все делал, как полагается. Работал до одурения, и ничего. Встал на ноги, вошел в колею, и теперь не выбьете, никакой силой-с. Жена умерла, – претерпел. Олечку растил. Садами занимаюсь. Вот это, молодой человек, и жизнь. Когда о заоб-лачностях думал, что чуть на тот свет не отправился, а теперь благополучен, здравствую. Замечаете? И буду жить, – крикнул он почти резко, – я Олечку люблю больше садов, и пускай я судейская крыса, ну да, я все же для нее живу, и счастлив я или несчастлив, это другой вопрос, но в пруды прыгать не собираюсь.
Он долго еще рассуждал, и незаметно жалость и сочувствие к нему вошли в Петино сердце. Как ни был красноречив Александр Касьянович, как ни острил, ни высмеивал, – все же видно было, что собственная его жизнь прошла сурово, тяжело, в труде, почти беспросветном.
Около двенадцати Петя ушел к себе. В темноватой гостиной он встретил Нолькена. Указывая рукой вверх, тот спросил коротко:
– Туда?
Петя кивнул утвердительно. Нолькен сказал:
– Туда, наверх. Там живет инокиня Мария.
Петя не сразу понял.
– Ольга?
– Да, ну… все равно. Нет, лучше: инокиня Мария. Это лучше.
Он улыбнулся, почти кротко.
– Высший свет, небесный свет. Инокиня Мария. Я люблю ее, – прибавил он просто. – Неземное создание – бросает свой отблеск на бедные дни.
Он повернулся и вышел.
Петя медленно поднялся по лестнице, разделся, лег. В балконную дверь ровным, могучим светом сиял Юпитер. Во флигеле наигрывали на рояле, – видимо, Нолькен. Инокиня Мария была за стеной, и ему казалось, что он слышит ее шепот: плачет она, молится? Дорогое светило, приблизившееся из неизвестной дали, сиявшее кротко – и, силой рока, уносившееся теперь дальше.
Петя много думал в ту ночь о себе и о ней. Сердце его трепетало, слезы стояли в горле, и над всем этим было ясное чувство: нет, она ему не суждена.
Когда он устал и его начала одолевать дремота, он мысленно перекрестил ее: «Прощай, мой сон, – подумал он, сам уходя в мир сновидений. – Нежный друг, инокиня Мария». Вся его любовь к ней, все это время, давшее ему столько поэзии, показалось туманным видением, уплывавшим в страны былого.
XIV
В августе, в четыре часа дня, Алеша прогуливался по перрону Курского вокзала. Он ждал Петю, должен был везти его к себе на Кисловку.
Алеша был в шляпе – он уже не числился студентом, но из-под пиджака виднелась та же голубенькая рубашка, так же мягки черты лица, веселы глаза. Он прохаживался взад и вперед, щурился на солнце, заливавшее сбоку его светлые глаза, и посматривал на часы.
Наконец, затрубили в рожок. Вокзал оживился. Рысцой затрусили по платформе носильщики в белых фартуках, навстречу поезду.
Через несколько минут поток пассажиров валил к выходу. Среди дам, мужиков с инструментами, поддевок, котелков Алеша с трудом заметил товарища: Петя брел растерянно, едва поспевая за носильщиком. Он возвращался от дедушки, где пробыл вторую часть лета.
– А, – крикнул Алеша, – вот он, стоп!
И не успел Петя опомниться, он ловко обнял его, поцеловал.
– Это называется по-московски. Здесь у нас не что-нибудь!
Петя засмеялся. От Алеши, его глаз, поцелуя, вечернего солнца пахнуло чем-то славным, полузабытым.
– Мы вас ждем, – говорил Алеша, когда выходили к извозчикам. – Едем к нам; если понравится, у нас же будете жить, – есть комната. Кисловка, – закричал он зычно, – полтинник!