– Мы вас ждем, – говорил Алеша, когда выходили к извозчикам. – Едем к нам; если понравится, у нас же будете жить, – есть комната. Кисловка, – закричал он зычно, – полтинник!
Нынче Алеша торговался, доказывал извозчикам, что следует ехать за полтинник; наконец, убедил одного старика.
– Ну, конечно, – говорил он. – Вези, вези, дядя. Тульский? Вон и барин приезжий тоже тульский.
Пролетка загромыхала. Потянулась Москва – все эти Садовые, Покровки, Никитские. Петя давно не был в Москве, с ранних детских лет, когда живы были еще родители. И теперь, немного обросший и загорелый за лето, но, как раньше, худой, он с сочувствием смотрел на этот палладиум России – старую, милую и нелепую Москву.
– Так вы теперь в Живопись и Ваяние? – спросил Петя. – Вот какие перемены. А Степана не видите тут? Он ведь здесь, кажется. Писал мне, да очень коротко.
– Степан, пожалуй, у нас уже сидит. Извещен о вашем приезде, придет повидаться. Вы знаете, он чуть не помер на голоде. Тиф, едва выскочил. Дядя, направо! Нет, нет, направо к воротам!
Дядя остановил кобылку у ворот довольно большого дома. Расплатились, стащили вещи и, пройдя двором, поднялись в третий этаж. С лестницы был слышен рояль, его веселый, сбивающийся темп; почему-то Петя вспомнил о Лизавете и улыбнулся.
– Это Лизка жарит, – сказал Алеша, звоня. – Танцы у них, что ли?
Музыка прекратилась, за стеной зашумели, точно сорвалась с мест целая ватага, и через минуту дверь распахнулась.
Первое, что увидел Петя, – рыжеватое, смеющееся лицо Лизаветы, потом две студенческие тужурки, барышень и дальше всех большую стриженую голову – он едва узнал его: это был Степан!
– Прие-ха-ли, приехали, – завопила Лизавета и от воодушевления вскочила на сундук. – Бра-во! Бра-во!
Она захлопала в ладоши, и, как бы по уговору, на рояле заиграли какую-то чепуху, молодой человек загудел трубой, барышни завизжали, поднялся такой гвалт, что Петя, смеясь и немного смущаясь, не знал, что с собою делать, с кем здороваться.
– Сюда! – кричала Лизавета, таща его из передней. – Сюда! Федюка, туш!
Петя очутился в довольно большой комнате, где докипал самовар, и у пианино заседал огромный лысый Федюка. При появлении Лизаветы он удвоил рвение, и туча звуков наполнила комнату.
Студенты заиграли на гребешках, Алеша заблеял, Лизавета схватила Петю за руки, и с хохотом они кружились, как дети. Потом она вдруг вырвалась и, довольно высоко вскидывая ноги в тоненьких чулках, прошлась канканом.
Мачич прекрасный танец танцую я-а,Учил американец, в нем жизнь моя!
Окружающие прихлопывали в ладоши.
Когда Лизавета устала и, последний раз брыкнув ногами, хлопнулась на диван, Федюка прекратил музыку, встал и, обращаясь к Пете, серьезно произнес:
– Имеете удовольствие присутствовать в частном заседании общества козлорогов, или священного Козла. Веселье, простота, бессребренность – вот принципы нашей богемы. Имею честь представиться – вице-президент Совета.
Он пожал Пете руку, поклонился и прибавил:
– Дворянин, без определенных занятий.
Петя все еще не мог отделаться от смешанного чувства чего-то веселого, ребяческого – и оглушающе шумного. Вокруг толклись Машеньки, Сонечки, Васи, все были на «ты», хохотали, и даже, когда разговор останавливался на чем-нибудь, нельзя было поручиться, что сейчас эта буйная ватага не сорвется и не произведет кавардака. Вместе с тем Петя чувствовал, что здесь ему очень по себе, – атмосфера квартиры казалась дружественной.
Ему хотелось поговорить со Степаном, но здесь было неудобно. Алеша заметил это и сказал:
– Хотите взглянуть свободную комнату? Можете там умыться… Если понравится, оставайтесь здесь?
Они вышли, Петя кивнул и Степану.
Комната выходила в сад. Сейчас ее заливало уходящее солнце, в ней чувствовалось нежилое, но скромный письменный столик с синей бумагой, комод с зеркалом, простая кровать, уединенность – все как будто говорило о честной и покойной студенческой жизни.
– Да, – сказал сразу Петя, – разумеется, остаюсь.
Алеша ушел, они остались со Степаном. Петя умывался, а Степан ходил взад-вперед по комнате и рассказывал. Он действительно изменился – похудел и осунулся.
– Из моей поездки на голод вышло мало толку. Работали мы изо всех сил, Клавдия тоже. Но столовую нашу закрыли – добрались-таки, что я неблагонадежный. Кроме того, наша помощь вообще была… капля в море.
Он сел, подпер голову руками.
– Нет, так не поможешь никому, это заблужденье.
Глаза его сверкнули.
– Надо что-то более решительное. А это… пустяки.
Он улыбнулся горькой усмешкой.
– Оба мы заболели, едва выкарабкались. Я еще ничего, а в Клавдии болезнь оставила глубокие следы. Ну, видишь, ехали помогать другим, а вышло – с нами же пришлось возиться.
Петя вытирал полотенцем руки, растворил окно. Оттуда тянуло тонкой и печальной осенью. Липы еще держались; но клен золотел, и его большие листья медленно, бесшумно летели вниз.
Слушая Степана, Петя сел на подоконник, и вдруг ему представилось, что никогда уже он не увидит Ольги Александровны, и все то немногое, что было между ними, стало сном, видением, куда-то пропало, как пропадают эти золотые, солнечные минуты, как ушла вся его предшествующая жизнь. Перевернулась страница, началась новая. Пробьет ее час, – так же заметет ее спокойное, туманное время.
– А где же сейчас Клавдия? – спросил он, очнувшись.
– Мы устроились тут на всю зиму, – сказал Степан. – В Петербурге мне неудобно было оставаться. У меня есть кой-какая работа, а там видно будет. Живем на Плющихе.
Он говорил устало, как бы нехотя. Казалось, думал он о другом.
– Приходи, увидишь. Неказисто, – он улыбнулся, – да это пустое.
– Степан, – спросил Петя, – а что ты вообще думаешь делать? Готовиться куда-нибудь? В университет?
Степан сидел, наклонив стриженую голову, сложив руки на коленях и слегка сгорбившись. Он впал в глубокую задумчивость.
– Что тебе ответить? – сказал он, наконец. – Не знаю.
Он встал и прошелся.
– Да, может быть, в университет, может быть. Дело не в том. Пожалуй, это глупо, и ты посмеешься, Петр: все равно, я скажу. Я должен сделать что-то большое, настоящее. Пока я этого не сделал, я непокоен. Меня что-то гложет.
– Что же именно? – спросил Петя робко. – В каком направлении?
– Я желал бы, – сказал Степан, – чтобы моя жизнь послужила великому делу. Скажем так: народу, правде.
Петя вздохнул.
–, Да-а… Это большая задача.
– Поэтому меня мало интересует другое…
Петя не особенно удивился его словам. С детских лет он относился к Степану известным образом, считал его выше себя, и то, что Степан ищет большого, казалось ему естественным.
Степан замолчал. Как будто он смутился даже, что высказал неожиданно то, что должно было принадлежать лишь ему.
Прощаясь, он сказал Пете:
– Конечно, может, я высоко хватил… Во всяком случае, это между нами. Я тебя давно знаю, так вот…
Петя кивнул. Степан мог быть покоен: он-то, во всяком случае, не поймет его превратно.
Когда он ушел, Петя снова задумался о нем и о себе. Вот какой человек Степан! Что ему суждено? И добьется ли он своего? «Во всяком случае, этому можно только завидовать, – прибавил он про себя, со вздохом. – Конечно, завидовать».
Потом мысли его перешли на Алешу, Лизавету. Петя в темноте улыбнулся. На сердце его стало легко, вольно. «Эти совсем другие, ни чуточки не похожи, но они… славные».
Он не мог сказать, что именно настоящего есть в шумной Лизавете, но оно было. К тому же у него просыпалось неопределенное, но приятное чувство физической симпатии к ней. Чем-то она ему отвечала.
XV
Бывает так, что человек придется, или не придется к дому; Петя именно пришелся.
Несмотря на полную разницу характеров – его и его соседей, Пете нравился их образ жизни. Считалось, что Алеша учится в Училище Живописи, а Лизавета бездельничает. Но это было не совсем верно. Алеша ходил в Училище и малевал, мастерил иногда и дома, но его нельзя было назвать рабочим человеком. Что-то глубоко противоположное было в его натуре. Мог он и писать красками, мог сыграть на рояле, выпить в кавказском кабачке, – но не представишь себе его за трудом упорным, требующим всего человека.
Лизавета же откровенно ничего не делала. Большая, светлотелая, она часами могла валяться на диване, задрав длинные ноги и побалтывая ими, – и читала романы; прическа ее, разумеется, была набок, и крючка два на платье расстегнуто. (Ноги свои она любила, ухаживала за ними, хорошо обувала и, когда была в духе, чесала себе одной из них за ухом.) Потом куда-то бегала, потом у ней толклись Машеньки, Зиночки и Танюши. Алеша садился за пианино, и начинался кавардак. Во всем, что она делала, был нерв, огонь. Жизнь била из нее таким вольным ключом, что Петя даже завидовал.