который считает не Честертона ниже Гегеля, но Гегеля ниже Честертона, то есть Жижек, который остался при парадоксе, или, вернее, вернулся к парадоксу от диалектики». Это дополнение необходимо, так как чистое столкновение позиции невозможно: ни одна формулировка различий не является нейтральной, а любая попытка наметить контуры противостоящей позиции уже формулирует их с определенной точки зрения. Моя стратегия, следовательно, будет схожа со стратегией Милбанка, совмещая три процедуры. Я постараюсь сформулировать, так точно, как только могу, наши различия; я перечислю некоторые моменты, по отношению к которым мне кажется, что Милбанк просто-напросто превратно понимает мою позицию, и – что важнее всего – я также прочитаю его «против шерсти», выступая за очень дерзкое утверждение: наше различие – не различие между (его) христианской ортодоксией и (моей) атеистской гетеродоксией, так как его основная позиция не позволяет того, что Честертон называет «тайной, слишком глубокой и страшной», травмирующим скандалом христианского опыта. Говоря еще более прямо: я утверждаю, что в гетеродоксию, по сути, впадает Милбанк, в конечном итоге регрессируя к язычеству: в моем атеизме я лучший христианин, чем Милбанк. Я начну с основного Милбанковского видения или опыта реальности, под которым подписался бы любой язычник – приверженец «холизма»: мутного основания (фон, «back-Ground»), являющегося бездонным таинственным Истоком всего, в котором совпадают противоположности, характеризующие наш феноменальный мир:
Если быть скрытым – значит быть явленным (на фоне «тумана», включающего туманную плотность, присущую вещи как таковой), а, следовательно, быть явленным – значит быть спрятанным, то это подразумевает не невозможное противоречие, которое следует преодолеть (диалектика), но совершенно невозможное совпадение противоположностей, с которым можно (как-то, мы не знаем как) продержаться. Это – католическая логика парадокса, «ошеломительной славы» (пара-докса), тем не менее наполняющая нашу повседневную реальность.
Милбанк очень точно обрисовывает когнитивный парадокс этой сцены: дело не только в том, что знакомые, познанные вещи возникли из своего основания, из своего фона (back-Groand) – вещи могут быть познаны, только будучи включенными в «смутную плотность» своего фона, т. е. постольку, поскольку они в конце концов непознаваемы. Если их лишить этого непроницаемого фона, они потеряют свою реальность и станут прозрачными призраками нашего солипсистского воображения:
Принять, что вся истина опосредована красотой – значит снова остаться с непосредственно данным парадоксом. Здесь парадокс состоит в том, что мы можем познать только непознаваемое – что только туманная плотность вещей придает им одновременно их особенность и их внешнюю познаваемость, очищая наши утверждения от налета солипсистской само-рефлексии.
Заметьте также точную отсылку к красоте, которой следует дать ее полный вес: всецело прозрачная рациональная структура никогда не будет красивой, тогда как гармоничное иерархическое сооружение, остающееся отчасти невидимым, основанным на темных основаниях, красиво. Красота является красотой порядка, таинственным образом возникающего из своего непознаваемого центра. Опять же, хотя я полностью принимаю духовную аутентичность этого видения, я считаю его неуместным в ключевом христианском опыте, в опыте Крестного пути: в момент Христовой смерти земля содрогнулась, ударил гром, указывая, что мир рушится, что что-то пошло ужасающе не так, скинув все онтологическое устройство реальности под откос. Выражаясь по-гегельянски, видение Милбанка остается видением субстанциальной гармонии бытия; в нем нет места выбросу радикальной негативности, полного удара сокрушающих новостей о том, что «Бог умер».
Но, можно ответить, именно в этом заключается позиция Милбанка: признать такое радикальное нарушение (в) божественной гармонии чуждо католицизму, оно относится к протестантскому «разочарованию мира, допускающего разрыв между земным и божественным, видящего лишь холодную материальную реальность там, где католицизм видит богатство волшебной вселенной, наделенной духовностью». Это приводит нас к социополитическим последствиям милбанковского ощущения реальности: Милбанк выступает за версию альтернативного модерна, чья возможность воплощена в нити христианской мысли от Фомы Аквинского к Экхарту, Кузанцу и Кьеркегору, вплоть до Честертона и самого Милбанка. Отказываясь от протестантского нарратива прогресса христианства от православия и католицизма до протестантизма (и, если дойти до конца, гегелевского атеизма), он представляет возможность альтернативного развития событий:
Легко, например, представить, что имела место более гуманистическая реформация (в Испании XV и XVI веков это в какой-то момент практически и произошло), так чтобы жизнь простого народа и благочестие вышли бы на первый план, но детали реформационной и контр-реформационной догматики не господствовали бы в европейском будущем… Почему же нельзя оправданно представить себе «иной» христианский модерн, связанный со всеобщим поощрением мистической открытости и продуктивности, а не разделением между аналитической верой и инструментализующим разумом?
Заметим для начала, как это прочтение указывает, что история не представляет собой необходимую логическую/концептуальную прогрессию, но является контингентным нарративом со множеством тенденций, так что она также могла развернуться иначе – анти-гегельянская идея Милбанка заключается в том, что «нарративная структура отвергает гегельянскую диалектику в двух смыслах»: «она не управляется определенным отрицанием, так как это устранило бы контингентность». Против этого Милбанк выдвигает «нарратологический принцип альтернативных противоположностей и множественных дуальностей». Приоткрывая пространство для индивидуальных свободы и творчества, этот альтернативный модерн ограничил бы их – и (заново) вписал бы их – в единственное Основание, исходя из которого, они смогут успешно разрастаться и избегать нигилистического саморазрушения, в Основание справедливости как «тождественной объективной социальной гармонии», как пропорционального порядка космического иерархического равновесия – измерения, отсутствующего в либерализме и марксизме:
Либерализм (и марксизм, являющийся лишь вариантом либерализма) не знает справедливости – лишь взаимное согласие на согласие или, что более вероятно, на различие. Но справедливость заключает в себя объективно верное пропорциональное распределение, как учил Аристотель, и помимо этого – волю побуждения людей к бесконечной самореализации в рамках их соответствующих социальных ролей, как учил св. Павел.
Мечта здесь – мечта «равновесия между демократией разума, с одной стороны, и эзотерической иерархией поэтического»: католицизм раскрывает пространство для альтернативного модерна, в котором демократическая всеобщность и индивидуальная свобода остаются основанными на иерархическом пропорциональном порядке, в котором каждый член находится на своем месте, следовательно, способствуя мировой гармонии – позиция «мягкого фашизма», если такая вообще когда-либо была:
Разве не было бы более оправданным предположить, что следует изменить патернализм с большей скромностью и вниманием к популистским замечаниям, а не отказываться от него полностью? Нам ясно, что мы всегда являемся «образованными животными» (даже когда только начинаем вообще использовать нашу языковую способность), а следовательно, роль родительского фактора нельзя обойти стороной в принципе.
Эта позиция лежит в самом сердце милбанковской утопии «Красных тори»: демократическом патриархате, в котором примиряются противоположности, в котором мы располагаем рыночной свободой, но в рамках иерархической гармонии, в котором мы располагаем корпоратистской демократией и секулярным порядком, органически основанном на сакральном:
Протестантизм не был необходимым этапом на пути к либеральной рыночной свободе Просвещения… Здесь снова можно вернуться к зарождающимся «модернистским» аспектам Средневековья, проявляющимся как часть