что последовательное Просвещение ведет к собственному само-отрицанию: критика, изначальнно направленная на религиозные и прочие другие метафизические предрассудки, должна завершиться отрицанием своих собственных метафизических предпосылок, своей собственной веры в рациональный детерминистский мир, неумолимо ведущий к прогрессу:
В работах Кьеркегора и Ницше мир просвещенческого Разума и гегелевского Абсолютного Знания оставлен далеко позади. Они оба предвидят, каждый по-своему, безумие двадцатого века, чье убийственное, приводящее к геноцидам насилие насмехается над оптимистичным взглядом Гегеля на историю как на автобиографию Духа времени[441].
Таким образом, как и следует ожидать, даже Ницше, яростнейший критик христианства, может быть завербован в ряды сторонников постмодернистского «теологического поворота»:
Когда Ницше говорит, что «Бог умер», он утверждает, что не существует центра, единого, всеобъемлющего объясняющего принципа. Существует лишь множество вымыслов или интерпретаций. А если нет единого всеобъемлющего принципа, то это значит, что наука является лишь еще одной интерпретацией и не имеет эксклюзивного права на абсолютную истину. Но если это верно, то оно ведет к возрождению ненаучных взглядов на мир, включая религиозные[442].
Действительно верно, что ныне распространенный «скептицизм» о секулярных нарративах Просвещения является оборотной стороной так называемого постсекулярного поворота, в котором религия выступает ключевым «локусом противостояния» против отчуждений того, что воспринимается как исключительно западный период модерна. Религия здесь означает «ауратическую» веру в «Бога», слово, которое следует читать как лишенное какого-либо положительного онтотеологического статуса: Бог более не является Высшим Сущим, хранящим нашу судьбу, но называет радикальную открытость, надежду на перемены, на вечно-грядущую Инаковость и т. д. Показательной в этом отношении является книга Джона Капуто «On Religion», которую можно назвать окончательной формулировкой дерридеанского деконструкщюнного мессианизма: Капуто ужасает сама идея религиозной догмы, т. е. понятие Бога, решившего обратиться к конкретной группе людей в конкретный момент, наделяя их привилегированным доступом к абсолютной Истине. Религия таким образом сводится к своей чистой десубстанциализованной форме: вере в то, что есть нечто большее, чем наша несчастная реальность, то есть окончательная истина, что «возможен другой мир», обещание грядущего искупления или надежда на него, преданные онтологической позитивизацией.
Здесь стоит заново обратить внимание на поворот от иудаизма к христианству: утвердить момент завершения, догму, поддерживающую открытость, жестокий и насильственный разрез, разрыв, поддерживающий примирение или, что более радикально, являющийся примирением. «Истина» христианства состоит в том, что в нашей земной вселенной вещи должны являться в качестве (в образе) своей противоположности: вечность – экстатический момент, прерывающий временной поток; дело любви – безжалостная схватка; наше восхождение к божественной вечности – Вочеловечение Бога, его принятие смертного тела и т. д. Когда, исходя из модуса постмодерна, мы игнорируем эту «истину», мы не можем не отвергать теологии смерти Бога как слишком христианские, слишком приверженные к основным христианским понятиям перехода от (иудейского) Закона к любви, от букве к духу, от отчуждения к примирению, от трансцендентности к имманентности: они остаются теологиями
с христианской генеалогией, вращающейся вокруг доктрин Троицы и Вочеловечения… Смерть Бога – уникальный великий нарратив, созвучный рассказу Гегеля о евреях и некоторому скорому прочтению св. Павла о евреях. Это – суперсессионистская история о переходе от отчужденного Ветхого закона фарисеев к безобидному Новому закону любви и дара, от мертвой буквы литерализма к живому Духу, он легализма рабов к религии детей и друзей Бога, от экономики око-за-око к дару и т. д[443].
В этом также лежит ключевое различие Капуто от Ваттимо, повторяющего ход теологий смерти Бога от трансцендентности к имманентности (от Отца к Сыну, заново восстающему в общем Духе), восхваляя секуляризацию как становления Святого Духа миром: «Толератные, неавторитарные и плюралистские демократические общества Запада воплощают в реальных политических структурах христианскую доктрину любви к ближнему»[444]. Это – основа христианского понятия кенозиса, самоопустошения Бога: Бог «опустошает» Себя, перенося основной фокус своего послания – любви к ближнему – в секулярный мир, и именно поэтому Ваттимо отвергает левинасовскую трансцендентность Бога. Для Капуто, однако, Ваттимо упускает из виду смысл утверждения Левинасом трансцендентности Бога: недостижимость Бога значит, что
каждый раз, когда мы обращаем взор к Богу на небесах, он «отклоняется» Богом и направляется на лицо ближнего здесь, внизу. Прагматический смысл трансцендентности tout autre у Левинаса – служение ближнему. Левинасово иудейское «отклонение» выполняет задачу кенозиса Ваттимо[445].
Но так ли это? Как скоро признает Капуто, проблема конечно же в том, что нет нейтральной территории между иудаизмом и христианством – его отказ от христианского «нарратива» сразу же дает первенство иудейской позиции:
Деконструкция является в некотором роде более иудейской наукой, то есть деконструкцией идолов, которая, утверждая плоть и тело, – иудейское Писание вращается вокруг земли и детей – постоянно озабочена божественными воплощениями, потому что воплощения являются местными происшествиями[446].
Что же тогда происходит с базовой христианской темой смерти Бога в рамках этой перспективы? Чему позволено «умереть» в «деконструкции» христианстсва? Как и стоило ожидать, всего лишь временному-контингентному-историческому-символоическому определению Бога:
Таким образом, моя теология событи готова признать если не вполне смерть Бога, то в конце концов смертность или историческую контингентность имени Бога, отделяемость события от имени в принципе, как дух оставляет за собой безжизненное тело[447].
Иронию этих строк сложно не заметить: отвергая христианское противопоставление между мертвой Буквой и живым Духом, Капуто оказывается вынужден мобилизовать то же самое противопоставление, чтобы поддержать «отделимость» события от его имени. Но разве это не полностью упускает из виду воистину новый травматический аспект христианской смерти Бога: умирает на кресте действительно сам Бог, не просто Его «конечная оболочка», исторически контингентное имя или облик Бога? Если мы утверждаем второе, мы сводим христианство обратно к языческой-гностической теме безымянного божественного Реального, принимающего различные формы в различные времена. Капуто рассчитывает на противопоставление между Богом как ens supremum et deus omnipotens, высшей Сущностью, создателем и правителем мира, высшей силой и т. д., и Богом как полностью десубстанциализованным обещанием, источником безусловного требования к нам, спектральной жизнью, «двигающейся внутри имени Бога», но его уже выдает каждое положительное определение. Чтобы обозначить встречу с аутентично-трансцендентным божественным аспектом, Капуто обращается к бадьюанскому понятию События – событие это
несводимая возможность, потенциальность, которая может принять различные формы выражения и инстанциации. Событие не сводится к актуальному, но зарождается как закипающая потециальность внутри имени или состояния, непрестанно ища выход, постоянно побуждая к выражению в словах и вещах. Событие несводимо… оно является самой формой несводимости. Несводимое противостоит сжатию в ту или иную конечную форму, ищет способа выкрутиться из конечных вместилищ, в которые оно оказывается заложенным[448].
Переход от метафизики к постметафизическому постмодерну является переходом от субстанциальных сущностей к событиям. Событие – не то, что случается, но «нечто продолжающееся в