— Я ненавижу физический труд. Сидеть, гнуться над бумагой… Я бы с удовольствием диктовал переписчику. Согласились бы вы, мисс Люси, послужить мне в этой роли?
— Боюсь, вы станете торопиться, понукать меня и бранить, если мое перо не угонится за вашим языком.
— Как-нибудь попробуем. Посмотрим, каким чудищем сделаюсь я в этих обстоятельствах. Но теперь не о диктовке речь — я хочу от вас иной услуги. Видите вон тот дом?
— Среди деревьев? Вижу.
— Там мы и позавтракаем; и пока добрая фермерша будет готовить нам кофе с молоком, вы и еще пятеро, которых я выберу, должны будете намазать маслом полсотни булочек.
И, снова выстроив нас сомкнутыми рядами, он повел эту колонну к ферме, которая при виде таких сил тотчас сдалась без боя.
В наше распоряжение предоставили чистые ножи и тарелки, и мы, по выбору нашего профессора, вшестером принялись мазать к завтраку огромную корзину булочек, которые хозяин заранее заказал булочнику, предвидя наше вторженье. Уже сварили кофе и шоколад; пир дополнили сливки и свежеснесенные яйца. Щедрый мосье Эмануэль хотел было вдобавок заказать ветчину и варенье, но многие дерзко восстали против такой бессмысленной траты продуктов. Он обрушил на нас град обвинений, называл «menagères avares»,[278] мы с ним не спорили, однако ж распорядились по-своему.
Какое доброе было у него лицо, когда он стоял у кухонной плиты на ферме! Он принадлежал к числу тех людей, которые радуются, доставляя другим радость. Оживление, веселье вокруг заражали его энергией. Мы спросили, где он намеревается сесть. Он отвечал, что он раб наш, а мы его повелительницы и он не осмеливается сам выбрать себе место. И тогда мы его усадили в большое кресло хозяина во главе стола.
До чего же мило он порой себя вел, при всей необузданной вспыльчивости своего характера, каким умел быть кротким, послушным! Несносен же он бывал не из-за дурного нрава, а из-за чрезмерной раздражительности нервов. Успокоить его, понять, утешить — и он становился овцой; казалось, такой мухи не обидит. Только самым глупым, испорченным, черствым натурам следовало опасаться мосье Поля.
Всегда помня о вере, он велел самым маленьким помолиться перед завтраком и истово, как женщина, перекрестился. Раньше я никогда не видела, чтоб он крестился или молился. Жест его был полон такой простодушной детской веры, что, глядя на него, я не удержалась от ласковой улыбки; он перехватил ее взглядом и тотчас протянул ко мне руку со словами:
— Дайте руку! Я вижу, при разнице обрядов мы поклоняемся одному Богу.
Мосье Эмануэль был исключением — в отличие от него учительская братия обычно воспитана в духе свободомыслия и безверия. У многих жизнь не безупречна; он же, старомодно религиозный, не давал никакой пищи придирчивой молве. Доверчивому детству и прекрасной юности было покойно под его крылышком. Пылкий и увлекающийся, он благодаря понятию чести и набожности успешно разгонял всех злых духов.
Завтрак прошел весело, но не в одной пустой болтовне. Общим весельем руководил и управлял мосье Поль. Никогда еще не видела я его таким непринужденным. Среди детей и женщин он чувствовал себя как рыба в воде. Ничто не раздражало его и ему не мешало.
Отзавтракав, все разбежались по лугам, только три-четыре человека остались помочь жене фермера убрать со стола, и я в том числе. Скоро мосье Поль подозвал меня и попросил ему почитать. Он устроился под деревом, откуда ему хорошо были видны резвящиеся в траве девчонки. Он сидел на лавочке, а я села прямо на выпирающий из земли корень. Пока я читала (карманное издание Корнеля, мне он вовсе не понравился, зато нравился профессору, который находил в нем красоты, мне решительно незаметные), он слушал спокойно и блаженно и вся поза его говорила о состоянии, совершенно отличном от обычной порывистости. В синих глазах сияла радость, высокий лоб разгладился. Мне тоже было радостно — оттого что день так хорош, оттого что мосье Поль рядом, оттого что он так мил со мною.
Потом он спросил, отчего я не бегу к своим товаркам. Я отвечала, что мне нравится быть с ним рядом. Он спросил меня: сидела бы я с ним часто, будь я его сестрой? Я отвечала, что, верно, сидела бы с таким братцем. И я сказала правду. Потом он спросил, огорчусь ли я, если ему придется покинуть Виллет. И тут я уронила Корнеля на колени и ничего не ответила.
— Petite sœur,[279] — сказал он, — долго ль будете вы помнить меня, если мы расстанемся?
— Этого я не могу сказать, мосье, оттого что не знаю, долго ль мне суждено еще помнить все земное.
— Если я уеду за море на два-три, на пять лет, обрадуетесь ли вы моему возвращению?
— Но как же, мосье, мне жить все это время?
— Я ведь был с вами требователен и груб.
Я спрятала лицо за книгой, чтоб он не видел моих слез. Я спросила, зачем он так говорит. И он обещал, что больше так говорить не станет, и постарался меня ласково ободрить. Однако доброта, с какою он обращался ко мне потом в продолжение всего дня, лишь усиливала сердечное беспокойство. Он был слишком нежен. Это меня печалило. Уж лучше б он был резок, капризен и язвителен, каким я привыкла его видеть.
С наступлением жаркого полудня — ибо день выдался, согласно нашим ожиданиям, знойный, как в июне, — пастырь наш созвал с пастбища своих овец и вознамерился тронуться в обратный путь. Но нам предстояло отмахать целую лигу, потому что ферма, на которой мы завтракали, стояла далеко от Виллета, а дети устали от игр; многие пали духом при мысли о кремнистой, раскаленной и пыльной дороге. Но профессор это предвидел. Сразу же за фермой нас ждали два вместительных экипажа, из тех, какие обычно нанимают для школьных экскурсий; всем нашлось место, и час спустя мосье Поль в полной сохранности доставил своих подопечных на улицу Фоссет. День прошел приятно; он был бы еще приятней, если б не легкая тучка, на минуту омрачившая его ясную лазурь.
Вечером эта лазурь снова замутилась.
На закате я увидела, как мосье Эмануэль вышел через парадную дверь вместе с мадам Бек. Чуть не битый час они бродили по главной аллее, о чем-то серьезно беседуя. Он казался расстроенным, но, видно, настаивал на своем, она возражала, убеждала, не соглашалась.
Я даже не догадывалась, о чем бы мог идти спор; и, когда стемнело и мадам Бек вернулась в помещение, оставя своего родича Поля бродить по саду, я сказала себе: «Он назвал меня утром „petite sœur“. Если бы и вправду он был моим братом, неужто я не побежала бы сейчас к нему спросить, какая у него на душе забота? Бедный! Как печально прислонился он к дереву! Он нуждается в утешении, я знаю. Мадам не может утешить, она умеет только пенять. Что же мне делать?»
Мосье Поль недолго оставался неподвижным. Вот он снова выпрямился и зашагал по аллее сада. Двери carre были открыты; я подумала, что он хочет, по своему обыкновению, полить апельсиновые деревца в кадках. Однако, дойдя уже до входа, он резко повернул и направился к стеклянной двери старшего класса. Там-то, в старшем классе, и сидела я, наблюдая за ним, но мне недостало смелости спокойно дождаться, когда он переступит порог. Он повернул так внезапно, так быстры были его шаги, весь вид его так странен! Трусливая часть моего существа одержала верх, и, услышав, как хрустит под его ногами гравий и как шуршат при его приближении кусты, я выскочила из класса и метнулась прочь что было духу.
Остановилась я, лишь найдя прибежище в часовне, пустой в этот час. Там я стояла одна и с замиранием сердца слушала, как он прошел по классам, громко хлопая дверьми. Я слышала, как он ворвался в столовую, где учениц томили сейчас lecture pieuse.[280] Было слышно, как он спросил:
— Où est Mademoiselle Lucie?[281]
И в тот самый момент, когда я собралась с силами, готовясь спуститься и наконец осуществить свое самое горячее желание — то есть увидеть его, подойти к нему и заговорить, — фальшивый голос мадемуазель Сен-Пьер как ни в чем не бывало ответил:
— Elle est au lit.[282]
И, раздраженно топнув ногой, он выскочил в коридор. Там встретила его мадам Бек, завладела им, стала распекать, довела до входной двери и наконец отпустила.
Только когда входная дверь хлопнула, меня вдруг поразила несуразность моего поведения. Я же сразу поняла, что именно меня он ищет, что я нужна ему. А мне — разве не был он нужен? Отчего я убежала? Что унесло меня с его пути? Он собирался мне что-то сказать, он шел ко мне это сказать, я рвалась его выслушать и вот — уклонилась от его откровенности. Стремясь выслушать и утешить, я считала свое желание неосуществимым, а когда возможность вдруг представилась, я бросилась прочь, как от горного обвала.
Глупость моя была достойно наказана. Вместо утешения, радости, какие я получила бы в награду, сумей я победить нелепое смятенье и спокойно подождать две минуты, я была мучима мрачными сомнениями и терзаема неизвестностью.